Лидия Чарская
ГАЗАВАТ
Часть первая
ЗАЛОЖНИК
Глава I
Предсказание Фатимы
— Ля-иллях-илль-Алла! — звучит протяжно-заунывный призыв с высоты башни мусульманского храма.
— Ля-иллях-илль-Алла! — вторит ему эхо недоступных горных стремнин и глубокие темные бездны.
— Ля-иллях-илль-Алла! — снова выкрикивает высокий, бронзовый от загара старик в белой одежде, медленно поворачиваясь лицом к востоку и, помолчав немного, добавляет тем же певучим, гнусавым голосом:
— Магомет-рассуль-Алла!
Это мусульманский священник[— мулла, призывающий правоверных к обычной утренней молитве.
Солнце медленно и плавно поднялось над горизонтом и, брызнув целым потоком лучей, окрасило пурпуром и мечеть, и аул с его крошечными хижинами — саклями — в виде ласточкиных гнезд, прикрепленных к вершинам огромной недоступной скалы. Утро начиналось. Аул оживился.
Плоские кровли саклей стали покрываться молящимися. Один за другим спешили правоверные — как называют себя мусульмане — совершать утреннюю молитву — сабах-намаз. Быстро совершив обычное омовение, они расстилают небольшие коврики, так называемые намазники, и, примостившись на них, шепчут молитвы. Лица их повернуты к востоку — так как на востоке находится священный город Мекка, где родился и умер Магомет, святой пророк мусульман, основатель их веры. И, приступая к молитве, они повторяют те же слова, которыми мулла призывал прежде всего к намазу: «Ля-иллях-илль-Алла, Магомет-рассуль-Алла!» — «Нет Бога, кроме Единого Бога и Магомета — пророка его!» — слова, составляющие основу мусульманской религии.
Из внутреннего двора сакли или, вернее, нескольких саклей, соединенных между собою крытыми галереями, обнесенных каменною стеною и носивших громкое название сераля, то есть дворца, вышла небольшая толпа женщин. Некоторые из них укутаны чадрами или покрывалами, плотно охватывающими весь стан и голову и имеющими лишь маленькие отверстия для глаз. Это замужние: по закону Магомета они не имеют права открывать лица вне дома и при мужчинах. Рядом с ними, держась немного поодаль, следуют девушки, с открытыми лицами, с длинными черными косами, перевитыми золочеными и металлическими бляхами, в то время как у женщин даже волосы скрыты под чадрой.
Двое из женщин, шедших впереди, одеты наряднее остальных, и держатся они как-то особняком от толпы. Прочие, следуя за ними на почтительном расстоянии, несут на своих сильных плечах глиняные кувшины. Впереди женщин бегут два мальчика, одетые в длиннополые кафтаны, обшитые галунами и перетянутые поясами серебряной чеканки с чернью. За пояса заткнуты маленькие кинжалы. В блестящих, пришитых на груди патронниках заложены патроны. На бритых, по горскому обычаю, головенках — мохнатые папахи из белого барана.
Один из мальчиков выше и стройнее. У него красивое, тонкое личико, прямой, точеный нос и черные глаза, сияющие искренностью и добротою. Другой — рыжеватый и плотный, с лицом, исполненным лукавства, далеко уступает первому в стройности и красоте лица и фигуры. И все-таки и черненький и рыжий мальчики похожи друг на друга как два родных брата Они и есть братья, сыновья великого имама, вождя, первосвященника и полновластного повелителя горцев, от одного слова которого зависит жизнь тысяч преданных ему воинов. С мальчиками — жена и сестра имама — их мать и тетка и целая толпа караваш, то есть служанок.
Маленькое шествие не вышло на улицу, а боковым ходом, проложенным между пристройками, окружавшими дворец имама, стало спускаться по уступам к пропасти. Прыгая с утеса на утес и скользя по горным тропинкам, с чрезвычайной ловкостью минуя валуны и камни, они достигли наконец дна пропасти, где бешено металась, ревела и стонала пенящаяся река Койсу.
Шедшие впереди женщины уселись над крутым отвесом реки и отбросили с лиц покрывала.
Одна из них, черноокая стройная красавица лет двадцати трех, с наслаждением вдыхала свежий горный воздух и с детски беспечной улыбкой смотрела на небо. Другая, тоже еще далеко не старая горянка, была бы не менее красива, нежели ее спутница, если б не выражение глубокой печали, смешанной с озлоблением, Не искажало ее исхудалых черт. Первая из них — постарше — была жена имама и носила имя Патимат; вторая — ее золовка по имени Фатима — была женою Хасбулата бека, одного из старших начальников-наибов и приближенных имама.
Обитательницы двора имама не имеют права выходить на улицу и показываться на глаза народу, но сегодня они нарушили дворцовый обычай: зная, что их повелитель находится в храме джамии, на священном таинстве, они решили воспользоваться случайной свободой. Их служанки отошли в сторону, чтобы наполнить кувшины гремучею струею потока. Мальчики тоже занялись между собою, бросая мелкие камешки в Койсу и веселыми звонкими голосами будя утреннюю тишину.
Патимат, оставшись наедине с золовкой, по-прежнему мечтала, не отрываясь глазами от неба.
«Слава Аллаху, хорошо здесь! — думала она. — Правда, далеко не так хорошо, как в родимых Гимрах, а все-таки лучше и привольнее, нежели в духоте сераля… Гимры! Далеко они! Родные Гимры, дорогой аул, взятый и сожженный русскими, где она выросла и расцвела на воле, откуда шла замуж. Тут все так пусто и уныло; там все покрыто нежной растительностью… Там и чинары, и дубы, и каштаны растут в изобилии… А в мае цветут куполообразные миндальные деревья и раины, кроваво-красные цветы граната мелькают там и сям среди пушистой зелени ветвей; белые азалии и голубоватые очи горных цветов красиво ласкают глаз… Здесь, в этом мрачном Ахульго, ничего этого нет…»
Далеко уже не радостно взглянула она на повисшие отвесно над бездной скалы и, глядя на укрепленные бойницы башен, вдруг улыбнулась лукаво и самодовольно.
«Зато здесь они в безопасности — и великий имам, и она, и дети! Сюда врагам-русским не пробраться. Недоступен для них Ахульго. Обо всем позаботились защитники-горцы. Одна Сурхаева башня, что на берегу Койсу, против старого замка, способна навести страх. Пусть разгораются у них очи, у проклятых гяуров[1] как у диких шакалов на добычу, а Ахульго не взять им, не взять!» И она рассмеялась по-детски заразительно и звонко. Потом вдруг сразу осеклась, неожиданно встретив на себе взгляд золовки, весь исполненный мрачного отчаяния и тоски.
Что-то больно кольнуло в самое сердце Патимат… «Ну можно ли радоваться и смеяться, когда рядом с нею такое беспредельное горе?»
В два прыжка она очутилась подле золовки и, обняв ее и заглядывая ей в глаза, залепетала ласково и сердечно:
— Фатима-джаным[2] бедная ласточка горных ущелий, не тоскуй! Я знаю, о чем ты горюешь… Судьба сына твоего Гамзата мучает тебя. Ты страдаешь потому, что его отдали русским в аманаты, в заложники. Они, как победители, потребовали, чтобы имам послал им своих близких родственников в обеспечение, что не будет воевать с ними больше. Что было делать? Пришлось согласиться — и отдать им вместе с другими твоего Гамзата… Но успокойся: и твой Гамзат, и племянник Кибит-Магомы в безопасности у гяуров. Ведь русский саиб,[3] приехавший за ними, чтобы взять их в заложники, поклялся головою, что мальчики будут живы…
— Поклялся головою, говоришь ты! — прервала невестку с бешенством Фатима, и глаза ее вспыхнули, как у волчицы. — Разве ты не знаешь, что клятва гяура — пустой звон горного потока, а голова его, которою он поклялся, не значительнее головы глупого ишака.[4] Нет, чует мое материнское сердце, что нет в живых моего Гамзата, света очей моих, моего азиса,[5] и что черный Азраил[6] вычеркнул его имя из книги жизни… Четыре года прошли со взятия русскими Тилетля, четыре года с той минуты, когда его отняли у меня, а душа моя все тоскует и плачет, как горная орлица по выпавшем из гнезда птенце…