Я отлично переписал его, велел переплести и решился предложить Брянскому для его бенефиса, наслышавшись, что Брянский серьезно понимает Шекспира и любит его. Перед этим он уже, кажется, давал в свой бенефис "Ричарда III", которого перевел для него его приятель Дидло.
С биением сердца я отправился к Брянскому. Брянский прочел мой перевод и остался им доволен. Я не скрыл от него, что я перевел с французского.
— Да мы на афише выставим — с английского; это необходимо, а то еще подумают, что это переделка Дюсиса…
Я смутился.
— Как же, — возразил я, — это неловко, ведь это обман?
— Да я вас прошу; это для меня, мне это важно. Вы не беспокойтесь, — прибавил Брянский, запахивая свой халат, надетый без ничего сверх рубашки (это был обыкновенный его домашний костюм): — этого никто и не заметит. Вы уж как хотите, а я выставлю перевод — с английского.
Я не противоречил более.
Через несколько дней потом он сказал мне, что читал мой перевод князю Шаховскому…
— Он мой старый друг и наставник, — заметил Брянский, — и знаток в нашем деле. Он похвалил ваш перевод и желает с вами познакомиться. Я обещал привести вас к нему.
Мы отправились с Брянским к Шаховскому в назначенный им день.
Шаховской жил тогда на набережной Фонтанки, неподалеку от Калинкина моста.
Я нашел в нем еще очень живого старичка. Он, пришепетывая, болтал без умолку, и показался мне очень добродушным. Репертуар Шаховского начинал в это время забываться; пиесы его появлялись на сцене изредка, что приводило автора, повидимому, в раздражение.
Он никак не думал, что время его прошло, а приписывал это интригам против него Театральной дирекции. Он очень горячился, упрекал Дирекцию в невежестве и с восхищением рассказывал о том времени, когда он управлял театрами, беспрестанно ссылаясь на Брянского и повторяя: "Плявда, братец, ведь плявда?" Шаховской похвалил мой перевод, но заметил, что у меня еще язык не совсем разговорный и встречаются длинные периоды, которые на сцене нестерпимы, но что, впрочем, все это легко исправить. Затем разговор перешел к Каратыгину. Шаховской, признавая в нем талант, говорил, что он попал в дурные руки и что его учители испортили его и внушили ему фальшивый взгляд на драматическое искусство. Надо отдать справедливость Брянскому в том, что он всегда молчал, когда заходила речь не в пользу Каратыгина; зато супруга Брянского, считавшая долгом рассматривать Каратыгина как соперника своего мужа и поэтому как непримиримого врага своего, ораторствовала против него повсюду с неслыханным ожесточением и устроивала беспрестанные ссоры между двумя артистами.
Мы просидели у Шаховского часов до двенадцати. Посторонних в этот вечер у него не было никого. Чай разливали его дочери от Ежовой (которая, кажется, умерла за год пред этим), девицы уже не первой молодости, но очень кокетливые, около которых увивался какой-то юнкер.
Это было мое первое и последнее свидание с Шаховским.
Обстановка «Отелло» занимала меня в высшей степени. Я был совершенно счастлив, попав за кулисы.
Для Брянского этот бенефис был очень важен, потому что в роли Десдемоны должна была дебютировать его дочь. По репетициям я никак не мог судить, хорошо ли пойдет пиеса: дебютантка была до крайности застенчива; первые сюжеты, особенно Каратыгин, небрежно, как-то сквозь зубы, произносили свои речи. Репетиции были беспрестанно прерываемы посторонними разговорами, появлением лиц, не принадлежавших к пиесе, и разными, может быть остроумными, но довольно грубыми шуточками между артистами и артистками.
Первую репетицию я просидел молча и робко, как человек, попавший в незнакомый ему мир, который издали казался ему гораздо привлекательнейшим. Я помню, меня смутило только, когда Каратыгин в 3-м действии — вместо: "Крови, Яго, крови!" произнес: "Крови, Яго, крови жажду я!" Это "жажду я" показалось мне неловким и лишним… Я, впрочем, успокоил себя мыслию, что он ошибся, но на генеральной репетиции это "жажду я" он произнёс еще с большею торжественностию и эффектом.
После репетиции я решился заметить ему, что в подлиннике и в переводе моем Отелло говорит просто: "Крови, Яго, крови!" и что, по моему мнению, это сильнее и проще.
Каратыгин взглянул на меня с высоты своей, улыбнувшись.
— Нет, — сказал он, — уж вы предоставьте мне говорить так, как я нахожу лучше. Эта фраза: "Крови, Яго, крови!" — коротка; для того чтобы придать ей силу, необходимо прибавлять "жажду я".
И он отвернулся от меня.
Делать было нечего — надо было покориться артисту; но (теперь мне смешно вспоминать об этом) это жажду я меня ужасно беспокоило.
Надо заметить, что Каратыгин меня знал с детства. Я встречал его в доме К*, с которыми были близки мои родные, и, переведя «Отелло», еще до знакомства моего с Брянским, я пригласил к себе на вечер Каратыгина, В. И. Панаева и Кречетова и прочел им мой перерод.
Каратыгин заметил, что хотя Шекспир большой талант, но играть его пиесы без значительных переделок невозможно, и что «Отелло» требует больших исправлений и выкидок. Дядя мой совершенно согласился с этим. Это возмутило меня, и тогда уже я решился обратиться к Брянскому.
Кречетов был в восторге от «Отелло». Он, кажется, познакомился с настоящим шекспировским Отелло в первый раз через мой перевод. До этого он знал «Отелло» по Дюсису, хотя и уверял, что глубоко изучил всего Шекспира, и называл его не иначе, как великим сердцеведцем; он удостоивал его также местоимения мой и иногда просто называл Уильямом.
Когда Панаев и Каратыгин уехали, Кречетов покачал головою и обратился ко мне:
— Эти господа, я вам скажу, ровно ничего не понимают, ничего-таки формально!
Стоило вам приглашать их! Ну, да, положим, ваш дядюшка… где ж ему обнять эту глубину, эту-эту силу, мощь, эту-эту беспредельность, эту полноту…
И Кречетов размахивал руками.
— Он взращен на этом приторном, сахарном Геснере… А Каратыгин-то! Еще считается великим артистом! Хорош, нечего сказать!
Когда речь касалась чего-нибудь театрального, Кречетов непременно всякий раз с энтузиазмом вспоминал о Катерине Семеновой, рассказывал о своем знакомстве с нею, рисовал ее в самых соблазнительных красках, намекал, что она была к нему неравнодушна и соблазняла его своей ножкой. В заключение он глубоко вздыхал и, разрывая свой волос с ожесточением, бросал его и произносил:
— Все это, батюшка -
Кречетов любил рассказывать о своей холостой жизни и о своих победах над прекрасным полом. Он посещал меня непременно раз в неделю и всякий раз передавал мне какой-нибудь эпизод из своих юношеских любовных приключений, заканчивая его вздохом и повторяя:
Теперь уж я не тот!
Надобно заметить, что за год до моего выпуска он женился на девице Гороховой, которую всегда описывал самыми поэтическими красками, говорил, что она совершенно удовлетворяет его идеалу и в пластическом и в моральном отношении и только смущался тем, что она уж слишком плодовита и рожает каждый год. Он называл ее обыкновенно своею милою нелепостью и иногда в рассказах о своей семейной жизни разнеживался до сантиментализма.
— Где вы провели канун нового года? — спросил он меня однажды.
— По обыкновению, у Одоевского, — отвечал я.
— А я так мирно и тихо провел дома: купил бутылку доброй малаги, взял корзиночку безе… и мы вдвоем с моею милою нелепостью полакомились и распили бутылку.
Кречетов получал тысяч семь ассигнациями от уроков и жил безбедно. Он иногда приглашал меня обедать на какие-то протасовские щи и на бутылку старой мадеры, до которой он был большой охотник, и однажды познакомил меня с своею супругою, которая, по усиленному настоянию его, пропела для меня после обеда "Соловья".