Замкнулось окруженье в Приднепровье,
Видна в бинокль противнику Москва.
В лесах осенних желчь смешалась с кровью,
В полях железной сделалась трава.
Родные реки взбухли, словно вены,
Побагровело зарево зари.
И где-то заключают джентльмены
О сроках нашей гибели пари.
А летчики сгорают в самолетах,
Чтобы в цистерны врезаться внизу,
И девушки молчат на эшафотах —
Не вырвете признанье и слезу.
Кто видел в жизни сразу столько горя?
Кто справиться бы мог с такой бедой?
Война идет на суше и на море,
Война и над землей, и под водой.
На море Черном, море непокорном,
Потоплен транспорт вражеский вчера.
По серым волнам носятся проворно
Немецкого конвоя катера.
Они бомбят. Они в запале мести.
Столбы воды. Столбы огня и гром.
Уже известно им, что в этом месте
«Малютка» прячется на дне морском.
Должно быть, у советской субмарины
Все управление повреждено,
Коль на поверхность вынесли глубины
Большое маслянистое пятно.
Но слишком рано о подводной лодке,
Чей след соляром черным забурлил,
Как о сраженной, в геббельсовской сводке
Уже кричит по радио Берлин.
Когда бы сквозь заклиненные люки,
Сквозь толщу вод проник в отсеки свет,
Видны бы были лица в строгой муке,
Да, в строгой муке. Но не в страхе, нет.
Высокий лоб морщиной перекошен,
Краснеют жилки воспаленных глаз.
Мне б лучше не узнать тебя, Алеша!
И надо ж было, чтобы ты как раз!
Давление — как в камере кессонной
На дне морском, на черной глубине.
Один товарищ совершенно сонный,
Другой хрипит, а третий как в огне.
И хоть понятно всем: приходит крышка, —
А умирать не научились мы.
«Друзья, держитесь, — шепчет наш малышка, —
Никто не даст нам мужества взаймы».
Алеша, милый, как же мы считали,
Что мал ты сам и что душа мала.
Бывало, недомерком называли
И обижали, не желая зла!
А вот сегодня в званьи краснофлотца
Выносливым ты оказался, брат.
Бывает, что струна не скоро рвется
И держит тяжесть дольше, чем канат.
Он аварийный свет зажег и пишет…
Что он там пишет в вахтенный журнал?
Опять я узнаю тебя, Акишин,
Всю жизнь ты письма длинные писал.
Но это вынуждено быть коротким.
Ломается, крошится карандаш.
Все меньше воздуха в подводной лодке,
И в срок такой всего не передашь.
В журнале вахтенном маршрут исчислен,
И на уже исписанном листе
Словами недосказанными мысли
Таинственно мерцают в темноте:
«Любимая моя! В последний час
Тебе пишу всю правду — в первый раз.
(Потоплен транспорт в девять тысяч тонн,
Но корпус лодки сильно поврежден.)
Я чувств своих ничем не выдавал,
Я никогда тебя не целовал.
(Разбит отсек центрального поста.
Матросов душит углекислота.)
Ты не жалей меня. Я счастлив был
Хотя бы тем, что так тебя любил.
(Кончается зарядка батарей.)
Я должен все сказать тебе скорей.
(Наш командир убит.) Но стану врать,
Что будто бы не страшно умирать».
Медлительна, безжалостна природа.
Живой Акишин смотрит в темноту,
Вдыхает он остатки кислорода
И выдыхает углекислоту.
Вот больше нет ни горечи, ни боли,
Но всем законам смерти вопреки
Он сверху по странице пишет: «Леле»
Квадратными движеньями руки.
А толщи волн, колеблясь равномерно,
Покоя ищут в черной глубине,
Там, где, присяге оставаясь верной,
Лежит «малютка» мертвая на дне.
Хвостами травы донные лаская,
Проходят рыб холодные тела,
И, как на обелиск, звезда морская
Над капитанским мостиком взошла.
Приволжских степей голубое раздолье,
До самого Дона равнины в полыни.
Вот, кажется, ты уже справился с болью,
Но вдруг она снова под горло нахлынет.
Здесь люди ни разу не слышали грома
И окна еще затемненья не знали.
Все в тихой задонской станице знакомо,
Хотя необычным казалось вначале.
Камыш этих крыш, как свирели, изящный,
Дымок горьковатый и запах кизячный.
Подходят к садам и колхозной овчарне
Просторы учебного аэродрома.
Учлеты — безусые крепкие парни —
Стучат в домино возле каждого дома.
Полеты окончены по расписанью.
Обед. Перерыв. А с шестнадцати в классы,
На лекции. Завтра предутренней ранью
По небу чертить пулеметные трассы.
И снова обед, перерыв и занятья,
И сон на хозяйской дощатой кровати.
А где-то с врагами сражаются братья,
И ворог советскую землю кровавит.
Опять командиру отряда не спится
На хуторе, под одеялом лоскутным.
Возьми себя в руки, товарищ Уфимцев,
Товарищи тоже по битве тоскуют.
Легко возвращать рапорта подчиненным:
«Вы здесь на посту! Вы готовите кадры».
Но как запретить своим мыслям бессонным
Страдать после каждого взгляда на карту,
Где линия фронта змеится сурово
К востоку от Харькова и от Ростова!
Раз десять Уфимцев ходил к генералу.
Тот злился: «У вас не в порядочке нервы.
От вас еще рапорта недоставало!
Лечитесь. Нет дела важней, чем резервы!»
И снова он аэроклубовцев учит
Фигурам и тактике встречного боя.
Курсант Кожедуб поднимается в тучи,
И эхо в степях отвечает пальбою.
Уфимцев курсантам завидовать начал:
«Они, окрылившись, умчатся отсюда,
А я перед новыми ставить задачи
Опять по программе ускоренной буду».
Он зависть хранил, как военную тайну,
Как нежность к неузнанной девушке Тане,
Как память о той расцветающей ночи,
Что так коротка — не бывает короче.
И снова и снова он думал о Тане:
Что с нею сегодня? А может, забыла?
Он писем писать ей, конечно, не станет:
Противно писать из глубокого тыла!
И в степи один отправляется Слава,
В осенних просторах спокойствия ищет.
Печально шуршит под ногами отава,
Зеленою пылью покрыв голенища…
Из штаба бежит вестовой: «Я за вами,
Товарищ майор, генерал вызывает!»
Стоит генерал под крылом самолета.
И тут же, как память о давнем несчастье,
Под белой холстиной виднеется что-то
На жестких походных носилках санчасти.
«Тут к нам обратились… Тяжелые роды…
В больницу доставить колхозницу надо.
Придется, помощником став у природы,
Везти эту женщину до Сталинграда.
Вам ясно?» — «Я слушаюсь». — «Взлет разрешаю.
Ответственность, видите сами, большая».
И вот уже снизу мелькают овраги,
Для боя — высотки, для мира — пригорки.
«Нашлось наконец примененье отваге», —
Уфимцеву в небе подумалось горько.
«А может, не прав я?» В кабине учебной,
Ремнями спелената, скручена болью,
Ждет помощи женщина с грузом волшебным,
С неначатой жизнью, зажженной любовью.
Все будет! Земля станет юной, веселой,
Мы в этой войне защитим Человека.
Рождаются дети, которые в школы
Пойдут в середине двадцатого века.
Все будет! Все ясно и правильно будет!
Твое поколенье — у мира в разведке.
Нам смертью грозят, но рождаются люди —
Герои шестой и седьмой пятилетки.
Они по реликвиям и экспонатам,
По книгам, рассказам и кинокартинам
Представят ли, как было тяжко солдатам,
Как их сквозь огонь было трудно нести нам?
В руках твоих завтрашней жизни спасенье,
Мечта о бессмертье, о нашем народе.
Приволжье клубится туманом осенним,
И солнце за линию фронта уходит.
Ладонь как приварена к сектору газа.
Задание срочное — жми до отказа.
Плотнеет туман, и сгущается сумрак.
И дождь бесконечный висит, как преграда.
Ну, где этот самый Гумра́к или Гу́мрак,
Окраинный аэродром Сталинграда?
И вдруг под машиною мокрые крыши.
Бензин на исходе. Потеряна скорость.
И ветер отчаянный сделался тише,
И стелется поле, травой хорохорясь.
Порядок! Рывком открывая кабину,
Кричит он бегущим под крылья солдатам:
«Скорее носилки, врача и машину!»
А ливень струится по крыльям покатым.
Носилки тяжелые с грузом нежданным
Солдаты в машину кладут осторожно…
Согласно прогнозу и метеоданным,
Сегодня обратно лететь невозможно.
Что делать с собою? Иль в город податься?
Как раз отправляется к центру автобус.
И едет майор по земле сталинградской,
Что осенью дышит, под ливнем коробясь.
Он вышел на площади. Все здесь уныло,
И мокрые зданья блестят, как в полуде.
«Герой — представитель глубокого тыла», —
Наверное, думают встречные люди!
Тоска! Не избыть этой вечной обузы.
Навстречу майору плывут из тумана
Вокзал и танцующие карапузы
Из гипса вокруг неживого фонтана.
На площади в сквере пустом постоял он
У братской могилы бойцов за Царицын.
И к Волге спустился, шагая устало, —
Напиться воды иль отваги напиться.
Подумалось летчику: «Где заночую?» —
И тут же в какую-то долю момента
Он запах земли и железа почуял
И тронутый сыростью запах цемента.
Пахнуло весной, Метростроем, Москвою,
И сделалось сладко, и сделалось больно.
И верно — под кручею береговою
Заметил он вход в невысокую штольню.
Тонюсенький луч выбивался оттуда.
Рывком распахнул он дощатую дверцу,
И взору открылось подземное чудо,
Знакомое с юности глазу и сердцу:
Чумазые лампочки вглубь уходили,
В край гномов, а может быть, в мир великанов.
Навстречу, как в нимбе из света и пыли,
Шел — кто бы вы думали? — Колька Кайтанов!