Поэта праведную кровь!
«Уже в первой части социальный убийца Пушкина назван верно, но слишком широко („свет“), а конфликт между „светом“ и Пушкиным изображен с точки зрения русского сентиментализма (истинный мир дружбы, счастья, муз и ложный мир светского ничтожества и лицемерия). Вся эта первая часть и стилистически принадлежит старой русской традиции; она вся полна пушкинских словосочетаний, почти пушкинских стихов. <…> Прямой речевой оскорбительности нет; самые резкие слова („клеветникам ничтожным“, „насмешливых невежд“) представляют полуцитаты из Пушкина, а мысль, ими выраженная, принадлежит мировоззрению сентиментализма. Совсем иначе, новым языком сатирической агрессии, написана вторая часть. Слова оскорбительны и беспощадны („известной подлостью“, „наперсники разврата“, „всей вашей черной кровью“). Напоминание об отцах новой аристократии, т. е. о любовниках Екатерины II и придворных подлецах Павла I, задумано как несмываемое, кровавое оскорбление врага. От сентиментальной концепции (искусственная жизнь света и правдивая жизнь великого человека) не осталось и следа; на ее месте – новая концепция: Пушкин убит злодеями» (Л. В. Пумпянский. «Стиховая речь Лермонтова»).
Не случайно один из списков «Смерти поэта», дошедший до царя, содержал приписку: «Воззвание к революции». Конечно, это было преувеличение: в эпиграфе Лермонтов прямо обращался к верховной власти. Но удивляла и поражала несанкционированная смелость и резкость высказывания.
Обличение убийцы и света было личным поступком другого поэта и поэтому выглядело вызывающе. Используя позднейшее авторское определение, Л. В. Пумпянский утверждает, что уже в «Смерти поэта» появляется лермонтовский железный стих. Интонация, высокий стиль и лексика оды служат в данном случае иной цели: не прославления, а гнева, отрицания, сатиры.
Тематика «Смерти поэта» продолжается и развивается в «Поэте» (1838). Композиция стихотворения строится на развернутом сравнении: кинжал – поэт. Чуть ранее Лермонтов уже использовал это сопоставление в финале «Кинжала» (1838): «Да, я не изменюсь и буду тверд душой, / Как ты, как ты, мой друг железный».
Первая часть «Поэта» представляет собой «текст в тексте», почти самостоятельную балладу о кинжале (в предшествующем стихотворении была лишь кратко намечена его история: кинжал ковал «задумчивый грузин», точил «черкес свободный», а подарила «лилейная рука» любимой девушки). Этот кинжал сменил четырех хозяев. Сначала он служил по назначению «наезднику в горах», использовался в сражениях, и его украшение казалось «нарядом чуждым и постыдным». Потом, после гибели горца (мы не узнаем ни его национальности, ни конкретных обстоятельств произошедшего), он был взят «отважным казаком» и после продажи оказался «в походной лавке армянина», где его, видимо, обнаружил последний владелец, украсивший им стену, превративший грозное оружие в бесславную и безвредную «игрушку золотую».
Вторая часть стихотворения организуется цепью риторических вопросов, прямо обращенных к современному поэту. Судьба поэта повторяет путь кинжала: и в его жизни высокое прошлое сменилось безотрадным настоящим. Прежде «мерный звук твоих могучих слов / Воспламенял бойца для битвы». Поэзия сопоставляется с вещами, необходимыми в переломные, важнейшие моменты человеческой жизни: чаша для пиров, фимиам в часы молитвы.
Апология поэтического слова увенчивается замечательной строфой:
Твой стих, как Божий дух, носился над толпой;
И отзыв мыслей благородных
Звучал, как колокол на башне вечевой,
Во дни торжеств и бед народных.
Лермонтов не конкретизирует границ нашего века , но контраст, на котором строится стихотворение, очевиден. В неком баснословном прошлом, героическом веке, поэтическое слово было столь же острым и необходимым оружием, как кинжал; оно воодушевляло и объединяло толпу «во дни торжеств и бед народных», превращая ее в народ.
В современности произошел обратный процесс. Народ превратился в толпу, которую тешат «блестки и обманы», а поэт «свое утратил назначенье», променял «данную Богом власть» на злато, оказался «осмеянным пророком».
Этот финальный образ перебрасывает мостик к одному из последних лермонтовских стихотворений, в сущности, завершающему тему поэта и поэзии. «Пророк» (1841), как и многое в лермонтовском творчестве, вступает в диалог с одноименным стихотворением Пушкина (1826), продолжает его лирический сюжет.
Пушкинский пророк после мучительной операции преображения обретал великое слово, способное, в свою очередь, потрясти мир.
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
( «Пророк» )
Лермонтовский герой, тоже получивший «всеведенье пророка» от «вечного судии», Бога, пытался жечь сердца глаголом (словом), но получил в ответ лишь злобу, ненависть, побиение камнями (почти каждый лермонтовский образ имеет библейский прототип). И он бежит в пустыню, где проповедует лишь зверям ( твари земной ) и звездам. И это стихотворение завершается образом «осмеянного пророка»:
Когда же через шумный град
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой:
«Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами.
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм и худ и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!»
Лермонтовский пророк, однако, не всегда удаляется от мира. В других лермонтовских стихотворениях он сам становится грозным судией. Превращаясь то в безнадежно влюбленного, то в презрительного наблюдателя на балу, то в скорбного мыслителя, он регулярно напоминает о себе, вступает в бесконечную тяжбу с миром. Мятежность, непримиримость, протест против привычных истин определяют многие лермонтовские лирические темы.
Железный стих , определивший содержание и интонацию «Смерти поэта», распространяется далеко за пределы этого стихотворения.
БАЛЛАДЫ ЛЕРМОНТОВА: ЭКЗОТИКА И ОБЫДЕННОСТЬ
Наряду с элегией любимым лермонтовским жанром является баллада. Баллады вырастают из лермонтовских элегий, продолжают их. В балладах Лермонтов делает основой повествования те же лирические мотивы одиночества, тоски по неведомому, бегства, любви и смерти. Но теперь эти темы растворяются в сюжете, превращаются в чувства различных персонажей.
Баллада «Сон» (1841) – одно из самых загадочных лермонтовских стихотворений. Хотя в первой же строфе появляется указание на место действия («долина Дагестана»), хронотоп стихотворения оказывается лирически-неопределенным, условно-экзотическим, представленным лишь несколькими деталями: уступы скал и их вершины, песок долины, яростно жгущее солнце.
Оригинальную композиционную и психологическую структуру стихотворения анализировал В. В. Набоков.
«Некто (Лермонтов или, точнее, его лирический герой) видит во сне, будто он умирает в долине восточных отрогов у Кавказских гор. Это Сон 1, который снится первому лицу.
Смертельно раненному человеку (Второму Лицу) снится, в свою очередь, молодая женщина, сидящая на пиру в петербургском, не то в московском особняке. Это Сон 2 внутри Сна 1.
Молодой женщине, сидящей на пиру, снится Второе Лицо (этот человек умирает в конце стихотворения), лежащее в долине далекого Дагестана. Это Сон 3 внутри Сна 2 внутри Сна 1, который, сделав замкнутую спираль, возвращает нас к начальной строфе» («Предисловие к „Герою нашего времени“»).
Любивший неожиданные сюжетные построения, сны, зеркала, персонажей-двойников, Набоков дает собственное заглавие «этому замечательному сочинению», «Тройной сон», и обнаруживает, что «витки пяти этих четверостиший сродни переплетению пяти рассказов, составивших роман Лермонтова „Герой нашего времени“».