Да, Грушницкий – позер и пошляк, порой непроизвольно воспроизводящий поступки и мысли главного героя (его называют пародийным двойником главного героя). В решающий момент он проявляет низость, соглашается на фальсифицированную дуэль, напоминающую убийство. Но ведь сам Печорин начинает с юным сослуживцем жестокую игру, оканчивающуюся дуэлью-убийством. «Я предчувствую, – сказал доктор, – что бедный Грушницкий будет вашей жертвой…»
Грушницкий уходит из жизни с тем же признанием, которое позднее сделает княжна Мери; «Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали.
– Стреляйте! – отвечал он. – Я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места…»
Самым близким, самым понимающим Печорина человеком оказывается доктор Вернер, характер которого тоже сложен из парадоксов: «Обыкновенно Вернер исподтишка насмехался над своими больными; но я раз видел, как он плакал над умирающим солдатом». Уже при первой встрече герои обнаруживают родство душ, сходство мировоззрения: «Разговор принял под конец вечера философско-метафизическое направление; толковали об убеждениях: каждый был убежден в разных разностях.
– Что до меня касается, то я убежден только в одном, – сказал доктор.
– В чем это? – спросил я, желая узнать мнение человека, который до сих пор молчал.
– В том, – отвечал он, – что рано или поздно, в одно прекрасное утро я умру.
– Я богаче вас, – сказал я, – у меня, кроме этого, есть еще убеждение, – именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастье родиться.
Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга».
Однако и эти отношения людей, не только понимающих друг друга с полуслова, но даже молчащих одинаково, Печорин тоже объясняет в категориях раба и господина: «Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен. Из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; – рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае – труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги».
В решающий момент, после дуэли, и Вернер, с точки зрения героя, не выдерживает испытания приятельством. Он в ужасе отворачивается от Печорина после рокового выстрела, а при последней встрече демонстрирует изменившееся отношение к нему: «Взошел доктор. Лоб у него был нахмурен, и он против обыкновения не протянул мне руки. <…> Он на пороге остановился: ему хотелось пожать мне руку… и если б я показал ему малейшее на это желание, то он бросился бы мне на шею; но я остался холоден, как камень, – и он вышел. Вот люди! все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого средства, – а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием от того, кто имел смелость взять на себя всю тягость ответственности. Все они таковы, даже самые добрые, самые умные!..»
(Эта сцена ретроспективно поясняет эпизод с Максимом Максимычем. В обоих случаях Печорин демонстрирует холодность по отношению к близкому человеку. Но теперь, благодаря внутренней точке зрения, мы можем догадаться, какие сложные чувства скрываются за внешней сухостью.)
Печорин иронически замечает о Грушницком: «Его цель – сделаться героем романа». Однако, начиная интригу с ним и княжной Мери, он применяет эстетические понятия к собственной жизни: «Завязка есть! – закричал я в восхищении, – об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтобы мне не было скучно».
Играет не только Грушницкий. Актерствует, играет как своей, так и чужими жизнями Григорий Александрович Печорин. «После нескольких минут молчания я сказал ей, приняв самый покорный вид…» – «Я сказал ей одну из тех фраз, которые у всякого должны быть заготовлены на подобный случай». – «Я внутренно хохотал и даже раза два улыбнулся, но он, к счастию, этого не заметил». – «Я внутренно улыбнулся». – «Я думаю, казаки, зевающие на своих вышках, видя меня скачущего без нужды и цели, долго мучились этою загадкой, ибо, верно, по одежде приняли меня за черкеса. Мне в самом деле говорили, что в черкесском костюме верхом я больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы». (Чем Печорин здесь не герой романтической повести, «страстное и благородное» сердце которого бьется под черкесским костюмом?)
Граница между искренними признаниями и актерством временами становится трудноразличимой. Один из самых исповедальных и драматических монологов Печорин не записывает в дневнике, а произносит перед княжной Мери. Он признается во множестве дурных свойств – скрытности, злопамятности, зависти, лживости, – обвиняет в этом людей, свет, общество и заканчивает признание эпитафией (снова используется литературный жанр): «И тогда в груди моей родилось отчаянье, – не то отчаянье, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаянье, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, – тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней – и я вам прочел ее эпитафию».
Девушка растрогана, в ее глазах блестят слезы, но предваряется печоринский монолог актерской ремаркой «про себя»: «Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид…»
Искреннее ли это признание или убедительная игра, которая должна вызвать (и вызывает) сострадание у неопытной девушки? Кажется, герой и сам запутался в отношениях между реальной жизнью и воображаемой сценой.
Наиболее искренние и точные оценки своему характеру, жизни и судьбе он дает накануне дуэли и вполне вероятной смерти.
«Что ж, умереть так умереть: потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно. Я – как человек, зевающий на бале, который не едет спать только потому, что еще нет его кареты. Но карета готова? – прощайте!
Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А верно, она существовала, и, верно, было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначенья, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений, лучший цвет жизни. И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудье казни, я упадал на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаленья… Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил; я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья – и никогда не мог насытиться. <…> И, может быть, я завтра умру!., и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле…. Одни скажут: он был добрый малый, другие – мерзавец!.. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь – из любопытства; ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!»
Человек, не угадавший своего высокого назначения, не нашедший смысла жизни , – вот одна из самых глубоких разгадок Печорина. Другие персонажи романа так глубоко вопрос не ставят. Вспомним, о чем мечтает Грушницкий?
А особенности сложившегося в результате этой утраты смысла жизни характера Печорин объясняет в разговоре с доктором Вернером по пути на дуэль: «Из жизненной бури я вынес только несколько идей – и ни одного чувства. Я давно уж живу не сердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки со строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и миром навеки, а второй… второй?..»