Аналогичные изменения происходят и в лирике. Прежние лирические жанры и формы наполняются иным содержанием.

На смену экзотическому пейзажу южных поэм и романтических элегий приходят конкретные описания Михайловского или других мест, где оказывается поэт.

Загадочный облик лирического героя проясняется, насыщается обстоятельствами личной жизни.

Усложняется и представление о жанре. Четкое жанровое мышление в творчестве Пушкина исчезает. С середины двадцатых годов поэт начинает располагать свои стихи в сборниках не по жанрам, а по хронологии, в большей степени, чем раньше, превращая стихи в лирический дневник, летопись жизни современного человека.

Пушкин не обращается к «низкой» жизни, как посчитал бы какой-либо архаист-классицист. Он реабилитирует реальность во всех ее аспектах, в значительной степени отменяя противопоставление «высокого» и «низкого», открывая в окружающей реальности множество новых тем и предметов поэтического изображения.

О. Э. Мандельштам придумал такое определение: стихотворения-двойчатки. Это стихи, в которых совпадают не только тема, но даже отдельные строки, но тем не менее имеющие разный смысл.

У Пушкина тоже можно обнаружить множество таких лирических двойчаток: обращаясь к прежнему жанру и к прежней лирической теме, поэт дает ее новое художественное решение.

Параллелью, двойчаткой к элегии «Погасло дневное светило…» стала «Элегия» 1830 года. Тема здесь остается прежней. Речь здесь снова идет о памяти, о сравнении прошлого и настоящего, о надежде на будущее. Но композиционная структура элегии, развитие поэтических мотивов становятся существенно иными.

Прекрасный пейзаж и экзотические детали здесь исчезают. От романтического моря остается лишь метафора «грядущего волнуемое море». Элегия теперь представляет собой прямое размышление, рефлексию лирического героя.

Но главное в том, что в этой элегии принципиально меняется соотношение поэтических мотивов. В прошлом лирического героя были веселье и печаль, но помнит и ценит прежде всего «печаль минувших дней».

Свой путь он представляет полным труда и горя. Но на этом пути главным чувством все-таки оказывается не беспросветность, а надежда:

Но не хочу, о други, умирать;

Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.

И связывается эта надежда с теми ценностями, «наслаждениями», в утрате которых лирический герой признавался в 1820 году.

Порой опять гармонией упьюсь,

Над вымыслом слезами обольюсь,

И может быть – на мой закат печальный

Блеснет любовь улыбкою прощальной.

Искусство, любовь, надежда на лучшее будущее – утверждению этих ценностей посвящена элегия.

На место горькой памяти в элегии 1820 года здесь приходит трезвая надежда.

Сходным образом соотносятся еще две знаменитые элегии. Их тема: размышления о неизбежной смерти и о ценностях, которые человек может сохранить перед ее лицом.

Элегия «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»

(1829) относится к концу романтической эпохи. Она, подобно «Элегии» 1830 года, строится как прямое размышление лирического героя, включающее некоторые опорные элементы внешнего мира.

Брожу ли я вдоль улиц шумных,

Вхожу ль во многолюдный храм,

Сижу ль меж юношей безумных,

Я предаюсь моим мечтам.

И город, и храм, и безумные юноши оказываются условными поэтическими деталями, поэтизмами , необходимыми для развития мысли.

«„Брожу ли я вдоль улиц шумных…“, – мы видим одинокого поэта в толпе прохожих. Однако в каком городе происходит действие – в русском или в иностранном? Какие в нем улицы – широкие или узкие? В какое время дня – утром или вечером? В дождь или в хорошую погоду?» – задавал по поводу этой пушкинской элегии безответные вопросы литературовед В. М. Жирмунский.

И сам же отвечал на них: «Поэт выделяет только один признак – „улицы шумные“. Большая конкретность или наглядность ему не нужна, даже противоречила бы существу его мысли: он хочет сказать – „в каких бы улицах я ни бродил“, т. е. вечером и утром, в дождь и в хорошую погоду. Те же замечания относятся и к образам из последующих стихов: „многолюдному храму“ (какой храм?), „безумным юношам“ (какие юноши?).

В таком контексте и „дуб уединенный“, „патриарх лесов“ оказываются не конкретным образом, а лишь примером, иллюстрацией общей мысли „долгожительство природы в сравнении с человеческой жизнью“.

Поэтика условных формул, связанная с романтической эпохой, особенно очевидна в использовании еще одного тропа, перифразы. „Мы все сойдем под вечны своды“ означает „мы все умрем“, и было бы неправильным представлять себе „образ“: длинное шествие, спускающееся под „вечные“ каменные своды», – замечал В. М. Жирмунский.

Однако, было бы неправильным представлять себе «образ» лишь в данном случае. В стихотворении «…Вновь я посетил…» (1835) поэтический язык принципиально меняется. На смену поэтической условности и метафорической обобщенности приходит сугубая конкретность образа и поэтического размышления.

«Уголок земли, где я провел / Изгнанником два года незаметных», «опальный домик», «холм лесистый», «озеро» и многие другие предметные детали стихотворения абсолютно реальны, допускают биографический комментарий: это пейзаж окрестностей Михайловского, где Пушкин провел в ссылке два года.

Конечно, далеко не каждая изображенная поэтом деталь поддается проверке. Он, как и раньше, создает замечательный художественный образ. Но, подобно «Отрывкам из путешествия Онегина», этот образ рассчитан на непосредственное, в том числе и зрительное, восприятие и представление.

«Дуб уединенный» в стихотворении «Брожу ли я средь улиц шумных…» – иллюстрация общей мысли. Три сосны, «младая роща», послужившая основой главной мысли элегии «…Вновь я посетил…», настолько убедительно вписаны в пейзаж окрестностей Михайловского, что их показывают туристам и через 150 лет после смерти поэта: словно эти сосны – вечны.

В романтической элегии, размышляя о возможной смерти, поэт выбирает близость к «милому пределу» и благословляет будущее:

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть,

И равнодушная природа

Красою вечною сиять.

В более поздней «михайловской» элегии этот образ конкретизируется, вписывается в пейзаж, приобретает очень конкретный, семейный характер.

Здравствуй, племя

Младое, незнакомое! не я

Увижу твой могучий поздний возраст,

Когда перерастешь моих знакомцев

И старую главу их заслонишь

От глаз прохожего. Но пусть мой внук

Услышит ваш приветный шум, когда,

С приятельской беседы возвращаясь,

Веселых и приятных мыслей полон,

Пройдет он мимо вас во мраке ночи

И обо мне вспомянет.

Образ «младого племени» соединяет природу и человека. Это и молодая поросль сосен, и потомки поэта, которых еще нет.

Она же, вечная и равнодушная природа с ее вечной красой, объединяет людей разных поколений. Сосны, которые видит поэт, увидит и его внук.

Поэтическая образность и метод пушкинской лирики меняются. Логика мысли, отношение к миру сохраняются. Светлая печаль прощания с жизнью и надежда на будущие поколения, благословение «младой жизни» становятся смыслом этих пушкинских элегий.

ЛЮБОВЬ И ДРУЖЕСТВО: ДВА ДИВНЫХ ЧУВСТВА

Любовная тема – вечный хлеб лирики. Поэты, в творчестве которых она отсутствует, настолько редки, что они заслуживают специального разговора. Первое сохранившееся пушкинское стихотворение – любовное послание «К Наталье» (1813). Оно начинается строфой: «Так и мне узнать случилось, / Что за птица Купидон; / Сердце страстное пленилось; / Признаюсь – и я влюблен!» (Правда, оканчивается это страстное признание кокетливым стихом: «Знай, Наталья! – я… монах!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: