В процессе вечера Захер подарил нализавшемуся хохмачу свою тельняшку, предварительно он долго ее топтал (согласно морскому суеверию — ритуал предохранял от потери чувства юмора), хлебнувший лишнего батюшка целовал виновнику веселья орденоносные лацканы и возвещал, что прощает ему все без исключения проступки, вплоть до физического устранения конкурентов — владельцев казино, которое, он знает, имело место.

— Как без этого? Ибо не мир, но меч принес ради торжества достойнейших из достойных… Неужели не порадею тем, с кем меня связывают личные интересы, а предпочту врагов? Пусть врагов любят дураки! Так завещал Господь.

Но и это было не все. Плохо державшегося на ногах гаера-бенефицианта препроводили в соседний с подземным рестораном зал, где стояли вытесанные из мрамора саркофаги с выгравированными на крышках табличками. Один, находившийся аккурат между ванной для упокоения будущих останков губернатора и выдолбленной изнутри глыбой для телес местного (еще живого пока) градоначальника, предназначался наклюкавшемуся юбиляру! Он тотчас заполз в него и захрапел…

Ерническая церемония родила догадку: не есть ли отпускающие людям прегрешения доброхоты — слуги сатаны? Зная: любое преступление сойдет с обагренных кровью или опоганенных мздой рук, можно продолжать творить зло… А опасаясь, что прощения не получишь и на Страшном Суде понесешь кару, невольно призадумаешься: стоит ли преступать черту и нарушать нравственный закон?

Пресмыкай Заединер-Златоустский, щерясь гнилыми зубами, настойчиво зазывал меня в гости к тестю-генералу, оказывается, в самые мрачные глухие времена несвободы помогавшему отчаянному смельчаку-зятю в распространении запрещенной литературы. Я спросил:

— Как такое могло быть? Как вообще можете сосуществовать под одной крышей?

Диссидент под моим взглядом заерзал. Пошел хамелеонскими переливами, как у саламандры. Впервые я заметил: лапы у него перепончатые и когтистые. Что-то сосчитав в уме, он вымолвил:

— Условимся. Вы, конечно, можете попытаться испортить мне репутацию. Но вам не удастся опорочить мое доброе имя. Да и вам самому это невыгодно. Потому что мой тесть дружит с Душителевым. Они из одной конторы. И в одинаковых званиях. Если не хотите, чтобы вас стерли в порошок, признайте меня борцом с режимом, а я, в свою очередь, буду трубить, что вы — мой сподвижник. Санчо Панса. Что, как и Фуфлович, задушены непониманием властей. Что вы — мой оруженосец. Это нам обоим пойдет на пользу. Мы сформируем обоюдовыгодное общественное мнение. И нападем на множество ветряных мельниц.

Я задумался над его предложением и нашел: оно не лишено прагматизма.

И все же, глядя на заматерелого сатирика, на откормленного батюшку, на ушлого Златоустского, на перхотного Фуфловича, на толстуху-диетологиню, вновь погружался в сомнения. Не хотелось их ворошить. Однако думы из былого сами лезли, навязывались (не хуже, чем перечисленные персоны) в провожатые и собеседники, стерегли и контролировали каждый шаг. Выводили из себя нестыковками, несоответствиями, несообразностями, которые одолевали и раньше. Каким образом могут богатеть врачи, священники или изобличающие власть юродивые? За счет чего (и кого?) у них роскошные наряды, дорогие автомобили, золотые часы и кресты? Разве у больных, которые все деньги тратят на лекарства, многим разживешься? Или у верующих, которые по душевной склонности следуют завету бессребреничества? Ну а удел диссидентов, осмеятелей, несогласных — критиковать сильных мира, не давать им жиреть, тех же, кто ничем не владеет и страждет, — поддерживать, ободрять… На деле получалось наоборот. Лекари, батюшки, прочие расторгуй, с которыми общался, были сверхобеспечены. И сверхлояльны к приказам маммоны. Костюмы и рясы шили из тончайшего сукна, подкатывали к телебашне и своим офисам (больницам, храмам) в роскошных лимузинах, имели прислугу и охрану, многочисленные загородные особняки. Что верно, то верно, за словом в карман не лезли, поэтому были крайне выгодны тем, кто нуждался в их премудрых подъялдыкиваниях. Бывает: человек замечателен, а говорить не умеет, не дано; прихлебаи не возражали провякивать то, что им подсовывали, не роптали, если в выступления монтировали закадровые аплодисменты или смех якобы восторженной публики, не гнушались вкраплять — по просьбе начальства — похвалу личности или фирме, которая была в тот момент обхаживаема и кому-то из руководства нужна. (Например, приезжали оптовые торговцы овощами и фруктами и жаловались на затык в сбыте бананов или затор редисочного направления, немедленно закуржавливалась передача, где утверждалось: бананы продлевают жизнь, а корнеплодов, более насыщенных микроэлементами, чем турнепс, топинамбур или репа и ее младшая сестра редиска не создала почва средней полосы, в эфирном балагане участвовали все примелькавшиеся присные, купоросили мозги, изрекали авторитетные мнения, демонстрировали, как в своих кухнях готовят разносолы из вышеназванных даров чернозема, глинозема и африканской саванны — и продажи залежалого товара резко возрастали). За это златоустам, соглашателям, коллаборционистам перепадали дорогостоящие презенты и конверты с вознаграждением. Не мог пожаловаться на стесненность в средствах, терялся: куда направить возрастающие их потоки? Машинами обзавелся и набил ими два гаража (к тому же меня возили на служебной), дач насоорудили того больше, украшений жене, ее сестренке и их мамаше накупил вагон и маленькую тележку… Посещала мысль: не возвести ли для моей мертвой девушки мавзолей, пантеон? Знал: ей не нужно, не одобрит помпезности и показухи. Но катил по накатанной… Вслед за всеми. Был — как все…

Неужели сам по себе ничего не стоил? Неужели не мог ничего в своем жизненном маршруте и амплуа изменить? Неужели обязан был оставаться подневолен и постоянно подчиняться?

Настырность преследовательницы-диетологини навеяла экивок: попытку вернуться в детство. Разыскал чемпионку-ядротолкательницу. Выяснил: гора мускулов перешилась, то есть поменяла сексуальную принадлежность. Это ли была не «клубничка», не развесистая клюква, не зажаристая корочка, до которой столь охочи поглотители сенсаций? (Заодно и моя личная картотека несуразиц становилось на пункт-заковыку короче: торжествовала справедливость, которой алкал — заблудший козлище, продравшись сквозь тернии сомнений к подлинному «себе», обрел, если можно так выразиться, знаменатель, киль!) Гондольский прыгал до потолка и визжал в предвкушении грядущего эфирного пиршества. Встреча с купавой, трудившейся теперь грузчиком и носившей имя Виктор Александрович, прошла под эгидой сногсшибательного шквала телефонных откликов и сопровождалась одобрительным урчанием обслуживавшего студию персонала. После победоносного рандеву, расчувствовавшись (испытывая к побрившейся теперь уже на глазах у миллионов телезрителей чемпионке почти нежность), я поддался на уговоры искусительницы-диетологини (ах, как она и чисто выбритая спортсменка были похожи!) и отправился к ней с визитом. Обитала дюймовища в безразмерно-просторной студии под крышей спроектированного Стоеросовым приземистого бетонного монолита. Ее гигантомания давала о себе знать во всем: в одном конце облюбованного ангара высилась газовая плита, смахивающая на объемистую печь бабы Яги (где старуха запекала детей), в другом — великанья кровать под плюшевым балдахином. Посередине ютились крохотный, как тумбочка (то есть обычных размеров), шкаф, да еще, будто детсадовские, стол и стулья. Возлегши на устилавший пол пропахший псиной драный ковер (из лавки древностей, которой владел телевизионный учитель этикета), диетологиня распахнула халат, в нос ударил резкий запах мускуса… Временами обнюхивая нас, от стены к стене слонялся здоровущий кастрированный вивисекторшей-косоглазкой сенбернар, изредка он лениво приподнимал ногу и мочился куда придется. (Кажется, именно в те минуты я с особой пронзительностью понял, почему балдеет в дурманящей атмосфере собачьих испражнений эстет-обонятель Фуфлович). От чая и кофе я отказался, но приготовленный под моим надзором салат из дряблых креветок все же пришлось отведать. Переполненная желанием, паровозно пыхтевшая хозяйка, по-видимому, стремясь предстать передо мной (и сама себе казавшаяся) малюткой-девочкой, ударилась в сентиментальность и открыла альбом своих детских рисунков. Я не мог сдержать возгласа удивления: в раннем возрасте она была одаренной! Что произошло с ней впоследствии? Я спросил ее об этом. Вместо ответа она патетически продекламировала собственную написанную в школьные годы поэму — о женщине, которой оторвало ногу на войне. Не о детях и цветах писала она, несмышленая глупыха с косичками, не о матери с отцом, а надрывалась о взрывах и увечьях, о героях-воинах, выполняющих свой ратный долг… Почему, почему — если не бывала (и не могла быть) на театре военных действий?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: