По ходу, как и было запланировано, показали отрывок его недавней картины — о любви юного корнета к морщинистой престарелой даме, содержательнице притона на руднике в Сибири, сценарий создавался на основе произведений Мопассана, тут мне посчастливилось перехватить инициативу и спросить: не на выкроенные ли из съемочного бюджета средства приобретен элитарный автомобиль (и попутно поинтересоваться: правда ли, что масштабные съемки происходили в Африке и Индии?). Краем неповрежденного уха я уловил: Душителев зааплодировал моему выпаду, после чего мое волнение, казалось, непобедимое, улеглось. Баскервилев виртуозно парировал наскок, снисходительно напомнив: его всегдашний принцип — строжайшая экономия, в том числе и государственных пожертвований, съемки в Париже или Праге обошлись бы дороже, чем на папуасской студии, помимо этого, недавно в Тюильри ему вручили орден «За патриотизм и приверженность прекрасному» лишь третьей степени, смех да и только, если не сказать «плевок», «позор», «оскорбление», умышленно нанесенное всему отечественному бомонду, вот, в целях открытой демонстрации несогласия с уничижительной насмешкой французов, оценивших заслуги признанного кинозубра столь невысоко, с чем категорически нельзя примириться, он и отснял фильм не подле Эйфелевой башни, а среди пальм и песков, где работать гораздо комфортнее, поскольку можно щеголять голышом, а ведь обнаженная натура (возвращаясь к заявленной теме беседы) — это прелесть!
Использовать в качестве артистов чернокожих ловцов летучих мышей — и вовсе кайф, ведь им не надо платить, а юмора в таком производственном подходе хоть отбавляй и выше крыши: особенно когда приходится гримировать негроидов под европейцев и для этого дополнительно посыпать мукой поверх белил… Развеселившись, он поведал: тонны муки, доставленной на жаркий континент по линии гуманитарной помощи для голодающих, были пущены на имитацию высоченных снежных гор, с них киногерои скатывались на смастраченных из стволов баобабов салазках и скибордах… «В то время как масса ваших товарищей, отечественных мастеров культуры, согласилась бы выйти на съемочную площадку ради пригоршни этой муки», — настойчиво раздавалось у меня в наушниках, но я не успел воспользоваться подсказкой.
— Пусть все вокруг сдохнут, все завидуют моей лучшей в мире комедии «Утомленные гимном», а коллекция моих автомобилей и конюшня и вовсе непревзойденны! — заорал Баскервилев и закатил глаза, на губах у него выступила пена. — Да, пусть мои враги и недоброжелатели сдохнут! И вы вместе с ними! Кормитесь за мой счет, подонки! Требую возврата внесенного аванса!
Этими выкриками он завершил эмоциональное выступление и резко поднялся, по-видимому, чтобы удалиться, но зацепил загнутым острым носком ботфортистого чувяка микрофонный провод и, потеряв равновесие и отскочившую, звякнувшую об пол шпору, едва не грохнулся. Комичную сцену поймали в объектив операторы, они ухватили и мой порыв подхватить споткнувшегося, и перепуганное, с набрякшими жилами лицо чудом не опрокинувшегося служителя муз…
Когда экраны мониторов погасли и мигнувшие на панелях огоньки дали понять: мы вышли из эфира, в студию ворвались Свободин и Гондольский, они горячо трясли мне руку и поздравляли.
— Лихо! Здорово! Отлично! — восклицали другие сотрудники.
Бородавчатый режиссер оказался оттеснен на второй план.
Слегка поостыв, Душителев пожевал кончик носа и, бережно вытащив его изо рта двумя пальцами (как сигару), промямлил:
— Неплохо для начала… Ты, оказывается, заика!
В запале и зачумлении я возражал: у меня нет дефекта речи. Моих заверений никто не воспринимал. Итог подвел благодетель-однокашник:
— Удачно найденный ход! Счастливое озарение! Надо специально, намеренно начать заикаться. Это довершает образ.
Недельная пауза перед следующим эфиром была посвящена дальнейшей огранке и шлифовке имиджа. Весьма кстати я вспомнил: парикмахеры, корная мою с детства непокорную, жесткую, как свиная щетина (и не помягчавшую с тех пор), шевелюру, неизменно спрямляли правый висок, а левый оставляли косым. Видимо, такое решение подсказывал деформированный кумпол. Повзрослев, я придирчиво соблюдал симметрию обволоснения теменных наростов (что, конечно, смехотворно, дело же не в брадобрейской прихоти или небрежности, а в особенностях строения и толщине лобных костей). Теперь давнишний цирюльничий произвол (или принципиальная позиция?) обернулись подлинной драгоценной находкой. Гондольский, стоило мне упомянуть об унизительном подравнивании и прореживании щетинистой чащобы, призвал в качестве эксперта лучшего виртуоза-визажиста. Тот заявил: о подобном он и сам помышлял. И, чикнув ножницами, сделал один мой висок утрированно косым, а другой выровнял до прямоугольности. Пушистый край волосяного поля завил щипцами и накрутил локоны на бигуди, а выкошенный довел до состояния белесой проплешины, чем достиг ошеломительного результата, поскольку выгодно подчеркнул разновеликость глаз и разнонаправленность бровей. Обозревший мой озимогривастый перманент Свободин остался эксклюзивной стрижкой и художническим поиском стилиста доволен. Заикой с разноуровневыми торчащими во все стороны прямыми и завитыми патлами на одной половине головы и будто бы лишайными шелудивостями на другой, я встречал следующего визитера, им стал румяный, пышущий здоровьем поэт Казимир Фуфлович, без устали воспевавший в искрометных стансах и мадригалах наступление эры биотуалетов, но отдававший должное также и романтическим испражнениям на природе — в лесу, в поле, возле реки; его поэма «Жидкий стул» была включена в программу обязательного изучения школьниками на уроках биологии, пьеса в стихах «Гной», посвященная запущенным, не поддающимся лечению стадиям гайморитов, наличествовала в репертуаре всех уважающих себя театров, а свежий сборник сонетов носил название «Экскремент-эксперимент». Маститого пиита и барда (он вдобавок исполнял свои сочинения под собственный гитарный аккомпанемент) привел и усадил в скрипучее кресло, где недавно упивался собственным красноречием Баскервилев, лично Гондольский, оказывается, он и рифмоплет с юных лет дружили. («И занимались совместно кустотерапией», — понизив голос, шутливо сообщил мой благодетель). Громогласно отрекомендовав приглашенного величайшим эстетом современности, Гондольский подмигнул мне и шепнул в здоровое ухо: «Что поделаешь, если утонченными оскар-уайльдами сегодня считаются пишущие о дерьме. Все же ты его не очень курочь, он из наших».
Непременным условием осчастливливания передачи своим участием краснощекий здоровяк выдвинул наличие в студии анатомической модели человека (ее мы опять-таки нашли на складе отслужившего реквизита и приспособили вместо вазы, поместив в выемку над мочевым пузырем букет незабудок), в этом растрескавшемся пластмассовом муляже Фуфлович на протяжении беседы и поковыривал то мизинцем, то карандашом. Тыча в какой-либо жизненно важный орган, он нараспев декламировал: «Длинна кишка, к тому ж она прямая», — и, следуя вдоль пищевого тракта — к аппендиксу, продолжал поэтический комментарий: «Аппендикс мал, но мал и золотник, да дорог». «А вот и сфинктер-жом, истории ан-мал», — все громче завывал, входя в раж, певец соплей и грибковых экзем, чьи опусы, на мой взгляд, больше сгодились бы для использования в специальной медицинской литературе (все же мне казалось, сонеты и оды можно слагать не обо всем), однако смелые суждения поклонника урины и почитателя поноса оказались неожиданно ярки и полемичны.
— Что главнее всего? — громыхал он, выставив напоказ серебряные перстни с буквами «М» и «Ж», впившиеся обручами в его толстые, короткие, предназначенные скорее для стискивания топорища, чем для держания гусиного или автоматического перышка пальцы. — Конечно, выделения. Стафилококковые, саркомообразующие… Кало-дизентерийные. Потому что они — свидетельство болезни. А мы, по своему биосоставу, — и болезнь, и боль. Это сказал Чехлов, был такой врач и по совместительству драматург…
Ероша густые, словно бы войлочные бакенбарды, смутно навевавшие мысль о предсмертной агонии Пушкина и о гоголевских Ноздреве и Собакевиче (с гравюр из учебника для начальных классов), Фуфлович развивал выношенною и выстраданную теорию: