– Куда уж ей шествовать! Пускай будет при нас. Авось не объест.

И Луша осталась приёмною дочерью у названого отца Андрея Овцына.

Май уже был на исходе. Подходила пора уплаты оброка чекановскому господарю, а тут, как на грех, ни одного купчины проезжего. Хоть плачь! Кручинились людишки: «И куда они подевались? Неужто до того зажирели, что и торг им боле не надобен? Иль на рукомесло крестьянское не корыстятся? Оно хоть и сумнительно, а все ж будто и так. Нет их как нет. Словно бы сгинули».

С каждым днём становилось ясней, что купчины не успеют приехать до срока, назначенного помещиком для уплаты оброка; но люди все продолжали ещё на что-то надеяться. Отчаявшись, они обратились к последнему пристанищу – к Богу.

– И впрямь, – широко разводили руками крестьяне, как бы стараясь убедить других, но, в сущности, чтобы обнадёжить себя, – может, нечистый тешиться вздумал; может, он, проваленный, отводит обозы от путя на Чекановку? Мало ли какими потехами лукавый тешится! Э-ге!

Слова эти умиляли старенького отца Алексея. По первому зову он бросал работу на огороде и пешком шагал через поле в Чекановку «предстательствовать перед отцом всех человеков», «испросить скорого прибытия купчин в Чекановку».

Проникновенно взывал он к «подателю благ», и в лад то скорбному и кручинному, то умильному и елейному голосу менялось выражение его подвижного, как у скомороха, лица. Рука его неустанно кропила святою водою лемехи, вилы, косари, грабли железные – плоды усердных трудов паствы его. И не только уставным стихом ублажал отец Алексей слух Господень, но от всей деревни дал торжественное обетование подкрепить жертвой молитву, отдать на благолепие храма десятинную долю крестьянского рукомесла, выделенного к продаже. Бог смилостивился наконец: прозрачное и чистое небо собралось вдруг морщинами туч, на землю хлынул буйными потоками ливень.

Отец Алексей, забравшись под навес, с широко открытым беззубым ртом, вытаращенными глазами упёрся растерянно ввысь. Но когда пасомые осторожно спросили его, не перепутал ли он ненароком по слабости памяти молитвы, не испросил ли у Бога дождя заместо купчин, он тут же снова укрепился духом и с облегчением оглядел маловерных:

– Вам ли судить о делах Отца Небесного? Неисповедимы пути его!

И отобрав по обетованию десятинную долю изделий крестьянских, прекратил молебствования, сославшись на «открывшуюся хворь в пояснице».

А господарский приказчик Иван Сафонов, потеряв всякое терпение, в Духов день согнал на луг всю деревню.

Шли крестьяне на сход, как на пытки: знали доподлинно, о чём говорить будет с ними Сафонов.

– Ну вот, – оскалил приказчик гниющие зубы и распахнул зачем-то новый кафтан, – дождались, дармоеды!

Тучный, весь в паутине жилок, нос побагровел, брови сомкнулись сивой войлочной кромкой.

Крестьяне угрюмо тупились, одним глазом незаметно косились на зажатую в приказчичьем кулаке цедулу За спинами отцов и старших братьев пряталась насмерть перепуганная детвора. У межи полинялыми пятнами лепились к нечастым осинам готовые к вою бабы. По горбатой спине дороги ветер нехотя катил тяжёлые тучи пыли. Живыми комочками грязи барахтались в конском помёте воробьиные стайки, тщетно стремясь раздобыть свой подённый прокорм. Из лесу глухо доносились гортанные крики воронья.

– Ну вот! – смачно повторил Сафонов и потряс в воздухе цедулой. – Не пожелали ко времени евдокиинскую треть платить, слушайте, что ныне отписал вам господарь Сила Фёдорович!

Иван обнажил лысеющую, густо смазанную конопляным маслом голову и перекрестился.

Сход низко склонился и, как перед причастием, сложил кисти рук горсточкою на животе.

– «Взять с деревень, – разинул приказчик рот до подпрыгнувших смешно ушей, – оброчных денег двести рублёв да двенадцать хомутов ремённых, да стан колёс каретных, да восемь станов колёс тележных, да девять пуд мёду, да верхового мёду тридцать девять гривенок, да четыре пуда масла коровья, да полтретья ведра масла конопляного, да десять человек работников. А если не пришлёте июня к двадцатому числу оброчных денег, и для выбору тех оброчных денег будет с Москвы человек нарочный, а вам, приказчику и старосте, укажет учинить наказанье, бить кнутом нещадно и взять пеню».

Окончив, Иван спрятал цедулу за пазуху и сразу, как бы присмирев, уселся на бугорок.

– Вот до какого сорому доброта моя довела меня! Быть мне из-за вас на козле под кнутом.

У ног его метался запутавшийся в примятой траве кузнечик. Сафонов тяжело наступил на него и резко вскочил.

– Ан не бывать тому! Семь шкур с вас спущу, а добуду оброк ко времени!

Его охватил вдруг приступ лютого гнева. Он размахнулся с плеча и ударил кулаком по зубам ближе всех стоявшего старика.

– Утресь же все собрать! До остатнего! А ослушаетесь, не я буду, на издельщину перегоню!

Угроза эта хлестнула крестьян больнее самого беспощадного удара бича.

– Не губи! – пал сход в ноги приказчику – Дай срок, приедут купчины, всё выплатим, чем господарь изоброчил!

Заложив руки в бока, Сафонов молча пошёл к деревне. Едва он скрылся за косогором, бабы с рёвом и причитаниями побежали на луг.

Крестьяне сумрачно уставились в землю и о чём-то мучительно думали.

– Цыц! – прикрикнул на баб побитый старик. – Застрекотали, сорочье племя!

Женщины ещё оглушительнее зашумели. Не слушая ни себя, ни других, не зная ещё хорошо, в чём дело, они требовали, чтобы сейчас же, всем миром, идти в город с челобитною на Сафонова. Мужикам пришлось пустить в ход кулаки, чтобы как-нибудь добиться порядка.

– Как же быть? – спросил маленький человечек, заросший до глаз серою, как его глаза, бородою. – Неужто же придётся издельным стать?

– А и стать, Андреюшко, – спокойно подтвердил его сосед Пётр Охапкин. – Иль не все едино тебе, что в оброчных, а либо в издельных маятой крестьянскою маяться?

Андрей небрежно отмахнулся от старика.

– Тебе-то всё единственно, где силки на птах ставить да баклуши бить, а мы, как трудами жительствуем да в труде изнываем…

Хлюпающий, точно плач младенца, хохот Охапкина заглушил последние слова Андрея.

– Вот то-то ж сказываю и я: вот то-то ж, что в труде изнываете, а брюхо все впусте у вас пребывает!

Он неожиданно смолк и, сгорбившись, отошёл к стороне.

Трясущиеся от старости пальцы, крадучись, смахнули с поблёкших глаз проступившие слёзы.

Сход гомонил, тщетно придумывал выходы из создавшегося положения. Страх попасть из оброчных в издельные был до того велик, что под конец все решили идти к соседнему помещику и предложить ему свои изделия за какую угодно цену, лишь бы добыть нужную для выплаты оброка сумму.

– Беда ли в том, что разоримся? Даст Бог добрых дней, сызнова поправимся, – словно оправдывались друг перед другом крестьяне. – Зато как были оброчными, так и останемся. А в издельные угодим, все пойдёт пропадом.

Борода Андрея колыхалась дымовою завесою, в ней застревали, тонули беспомощные слова:

– Ныне деньгами да рукомеслом откупаемся. А на издельщине трудом своим отдавай господарю то, что ему полагается. Поди вот, порассчитай, сколь труда ему нашего надо. Труд не деньги, не отмеришь его!

Ночью от избы приказчика поскакал в город гонец. На дворе яма, передав коня хозяину, он стремглав бросился в горницу.

На широкой лавке храпел какой-то горбун.

– По здорову ль, Антипушка? – шлёпнул гонец спавшего по бедру.

Горбун ошалело вскочил и, сунув руку под изголовье, выхватил топор.

– Кой леший тут ходит?!

Но, узнав гостя по голосу, сразу успокоился.

Гонец уселся на лавку и шёпотом передал обо всём, что произошло днём в Чекановке.

– Ловко Сафонов их напужал! А? То-то ж! Умственный Сафонов мужик. А с купчинами придумал-то каково? А ни единого в Чекановку не допустил. Во как для тебя старался!

– Значит, пора и торг торговать! – хихикнул Антип.

– Задаром всё отдадут, – подтвердил убеждённо гость. – Деваться-то некуда!

Он помолчал и шумно вздохнул.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: