Константин Георгиевич Шильдкрет

Розмысл царя Иоанна Грозного

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Точно у вздёрнутых на дыбы людишек, скрипели старые кости леса. Ледяными слезинками стыл на помертвелых сучьях подтаявший было за день снег. Скулили северы.

Васька поплотнее запахнул епанчу и в раздумье остановился.

— Ишь, хлещет, склевали бы тебя вороны! — выругался он, отворачиваясь от лютого порыва ветра, запорошившего глаза пригоршней снежной жижи. — Токмо бы ему потехами тешиться!

Какая-то тоска, так часто наседавшая в последние дни, уже закрадывалась в сердце Васьки, вызывая тупую боль и раздражение.

— Кат его ведает, коликой дороги держаться!

Он хмуро оглядел лес и прицыкивающе сплюнул.

Зимой, в северы, Ваське было всё равно, куда идти. Зимою и лес, и дороги, и жильё человеческое на один лад обряжены: куда ни кинься — опричь волчьей песни да хороводов и плясок, что ведут непрестанно под вой метели лешие с беспутными ведьмами, — ничего не услышишь. А и хороводы те только поначалу как будто пугают крещёную душу. Обживёшься же в берлоге медвежьей, попривыкнешь к метельному говору — и ничего. Свой не свой, а чуешь в тех песнях и говоре, прости Господи, нечестивые думки, такую же сиротскую жалобу, какую от мала одинокий человек в груди своей носит. Видно, не зря земля разметала от края до края седые космы свои и, точно мёртвая, застыла в неуёмной кручине. Нет уж, как ни вертись, а ей, старенькой, всё, что выносила она в чреве своём, — родное дитя!

И в долгие месяцы стужи шёл беззаботно Васька по дремучим трущобам; жил где придётся и чем попотчует лес; одинокою белою тенью скользил по занесённым дорогам вдоль городов и затерянных деревушек, теряя счёт дням-близнецам.

Ещё когда он покинул родимый погост, — кукушка-вотунья, как и допрежь, в детскую пору, посулила ему многое множество годов впереди. Но от такого посула была ли Ваське корысть? Всё едино: колико не прикидывай к ноше, легко болтающейся покуда за спиной двадцатью с небольшим годами, новых дней и недель, а не дойти до той межи, где зарыта доля холопья.

Кого другого, а Ваську не проведёшь присказками бабьими о доле счастливой.

Зря болтают людишки: не бывало доли той отродясь на земле и не будет.

Так всё чаще царапалось в усталом сердце бродяги и нарушало покой.

Распахнулась Васькина епанча. За усталью и думками тёмными, навеянными невидимыми ещё, но уже близкими весенними вестниками, не чувствует он, как лехтают[1] больно сучья его голую грудь. Из-под высокой бараньей шапки, опушённой жёлтыми волдырями облезшего лисьего меха, выбилась прядь, цвета спелой пшеницы, волос.

Васька то и дело жмурится и раздражённо встряхивает головой. А ветру и любо потешиться: ещё глубже запускает он студёные пальцы свои за шапку, норовит добраться до самой макушки, и другой лапой шарит уже, повизгивая задорно, по жилистой широкой спине.

— Охальник! — плюётся бродяга, не зло грозит в гулливую мглу кулаком и идёт к едва видной прогалине.

Позади, где-то тут, рядышком, кажется, лязгнул кто-то зубами.

Васька насторожился и, уловив слабый вой голодного волка, взялся было за оскорд, но тут же раздумал и пошёл дальше своею дорогою.

Уже за полночь выбрался он на опушку. Свернув в сторону от жилья, облюбовал поглубже байрак и устроился на ночлег.

Под снегом было тепло и уютно. Приятно покалывало лицо и ноги. На глаза ложилась баюкающая истома.

Ощупав оскорд, бродяга прижал его к себе.

«Тебя что не станет, оскорд мой, — что руку мою отшибут. Иль бывает тако, чтобы рубленнику срубы рубить без оскорда?»

И, нахлобучив на глаза шапку, притих.

Его разбудили частые удары, доносившиеся откуда-то из-за реки.

«Никак, оскорды загомонили? — приподнялся на локте Васька. — Так и есть — рубленники», — оживлённо подтвердил он свою догадку и решительно пошёл на стук.

За рекой при свете факелов копошились у брёвен и недостроенных срубов людишки.

Васька подкрался к крайней избёнке.

Рубленники заметили его и выжидающе остановились.

— Спаси Бог хозяев добрых!

— Дай Бог, здравия гостю желанному!

Согнутый старик придвинулся к гостю вплотную.

— Ежели с добром — покажи милость, подмогни людишкам работным, а ежели (он добродушно хихикнул) таловень[2] — не обессудь: опричь блох, всё добро у ветра да в тучках небесных хороним.

Рубленники весело, точно по уговору, присвистнули.

Достав из-за спины оскорд, бродяга поплевал на ладонь.

— Сказывайте, хозяева, чего робить.

— Да откель тебя ветром в наш починок[3] снесло?

— Оттель же, где тому ветру положено подле добра вашего с дозором держать помело!

— Ишь ты, балагур какой выискался! — довольно причмокнул старик и строго насупился. — А и поболтали, да за робь не срок ли нам вышел?

Ловко помахивая оскордом, Васька увлечённо пригонял бревно к бревну и сколачивал низенький сруб.

Перед рассветом старик осмотрел деловито работу и, перекрестясь, разрешил рубленникам идти в избу отдохнуть.

В клети пахло овчиной, сосной и едким потом. Жадно закусывая чесноком и пустою похлёбкой, гость любовно поглядывал на окружающих, и скалил тупые крепкие зубы в блаженной улыбке.

— Прямо тебе не то из лесу, не то из темницы, — перешёптывались сочувственно рубленники. — Словно сорок сороков годов людей не видывал.

— Да, почитай, и не менее, — поддакнул Васька, уловив шёпот.

Он вдруг поднялся и развёл удивлённо руками.

— Пошто тако бывает? Покель северы дуют — ништо тебе. И волк лютый — брат, и дубрава — изба родимая. А колике подует весной, осеренеет[4] колико самую малость, тужить человек зачинает.

Глубокий вздох вырвался из его груди, и синим теплом засветились большие, задумчивые глаза.

— Тако тужить зачинает, и такая на сердце ложится туга, что горазд душу отдать, токмо бы сызнов к людишкам прийти да человеческий голос услышать.

— Поди, и волка к волку тянет, и пчелу к пчеле, — степенно поглаживая бороду, ответил старик и, натружен но выпрямив спину, улёгся на ворохе прелой соломы.

Остальные последовали за ним.

Не спалось Ваське на земляном полу в душной клети. Едва всё стихло, — он неслышно поднялся и подошёл к волоковому оконцу.

Хозяин подозрительно поднял голову.

— Аль замыслил чего?

От неожиданности гость вздрогнул и схватился за оскорд.

— Ты спи, старик, — выдохнул он тотчас же уже спокойней и болезненно улыбнулся. — Не приобычен яз к избяному духу. Крышку затеял с окна сволочить…

Хозяин поманил Ваську к себе.

— Ляг. С дороги-то оно эвона како отдышаться надобно человеку.

И с отеческой лаской:

— Бродишь-то небось и сам срок потерял?

— Не счесть, старина!

— То-то ж и яз мерекаю… А звать тебя как?

— Ваською звать. Бобыль яз — Выводков Васька.

— Так, так, — зажевал беззубыми челюстями хозяин. — А меня, мил паренёк, Онисимом кличут.

Выводков помолчал, удобнее улёгся и сквозь сдержанный зевок процедил:

— А вы чьи будете людишки?

Гордо откашлявшись, Онисим отставил указательный палец.

— Живём мы за могутным господарем, за самим князь-боярином, Симеон Афанасьевичем Ряполовским.

— Могутный-то — спору нет, а невдомёк мне, пошто ночами починок робите, яко те тати.

Хозяин удивлённо оттопырил нижнюю губу.

— Коли ж и робить, мил человек? Аль не русийской ты, — не ведаешь, что положено Богом да господарями шесть дней робить холопям на князь-бояр?…

вернуться

1

Лехтают — щекочут.

вернуться

2

Таловень — вор.

вернуться

3

Починок — новая деревня.

вернуться

4

Осеренеет — потеплеет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: