— А поляжемте спать, — предложил хохол.

Мы забрались в «дыру» и легли, высунув из нее головы на воздух. Молчали. Коновалов как лег, так и остался неподвижен, точно окаменел. Хохол неустанно возился и всё стучал зубами. Я долго смотрел, как тлели угли костра: сначала яркий и большой, уголь понемногу становился меньше, покрывался пеплом и исчезал под ним. И скоро от костра не осталось ничего, кроме теплого запаха. Я смотрел и думал:

«Так и все мы… Хоть бы разгореться ярче!» …Через три дня я простился с Коноваловым. Я шел на Кубань, он не хотел. Но мы оба расстались в уверенности, что встретимся.

Не пришлось…

1897

Болесь

Один знакомый вот что рассказал мне:

«Когда я был в Москве студентом, мне довелось жить рядом с одной из „этих“, — знаешь? Она была полька, звали ее Тереза. Высокая такая, сильная брюнетка, с черными сросшимися бровями и с лицом большим, грубым, точно вырубленным топором, — она приводила меня в ужас животным блеском своих томных глаз, густым, басовитым голосом, извозчичьими ухватками, всей своей громадной мускулистой фигурой рыночной торговки… Я жил на чердаке, и ее дверь была против моей. Я, бывало, никогда не отворял моей двери, если знал, что она дома. Но это, конечно, случалось редко. Иногда мне приходилось встречаться с ней на лестнице, на дворе, и она улыбалась мне улыбкой, которую я считал хищной и циничной. Не раз я видел се пьяной, с осовелыми глазами, растрепанной, улыбающейся как-то особенно безобразно. В таких случаях она говорила мне:

— Бывайте здоровы, пане студент! — и глупо хохотала, увеличивая мое отвращение к себе. Я бы съехал с квартиры, чтоб избавиться от таких встреч и приветствий, но у меня была такая миленькая комнатка, с широким видом из окна, и так тихо было в этой улице… Я терпел.

И вдруг, однажды утром лежу я на койке, стараясь найти какие-либо основания для того, чтоб не идти на лекции, — отворяется дверь, и эта отвратительная Тереза возглашает с порога басом:

— Бывайте здоровы, пане студент!

— Что вам угодно? — говорю. Вижу — лицо у нее смущенное, просительное… Необычное для нее лицо.

— Видите ли, пане, буду я вас просить об одном деле… уж вы сделайте мне его!

Я лежу, молчу и думаю:

„Подвох! Покушение на мою чистоту, ни больше ни меньше. Крепись, Егор!“

— Нужно бы мне, видите, письмо послать на родину, — говорит она, и так умоляюще, тихо, робко.

„Э, думаю, черт с тобой, изволь!“ Встал, сел к столу, взял бумагу и говорю:

— Проходите сюда, садитесь и диктуйте…

Она проходит, осторожно садится на стул и виновато смотрит на меня.

— Ну-с, кому письмо?

— По Варшавской дороге, в город Свенцяны, Болеславу Кашпуту…

— Что писать? Говорите…

— Милый мой Болесь… сердце мое… Мой верный возлюбленный… Да сохранит тебя матерь божия! Золотое мое сердце… почему ты так давно не писал своей тоскующей голубке Терезе…

Я чуть-чуть не расхохотался. „Тоскующая голубка“ двенадцати вершков роста, с пудовым кулачищем и с такой черной рожей, как будто голубка всю жизнь трубы чистила и ни разу не умывалась! Сдержался кое-как, спрашиваю:

— Он — кто, этот Болесть?

— Болесь, пане студент, — как будто обиделась она на меня за то, что я исковеркал имя. — Он жених мой…

— Жених??!

— А чего же пан так удивился? Разве ж у меня, у девушки, не может быть жениха?

У нее, у девушки?!

— О, почему же! Всё бывает… А давно он ваш жених?..

— Шестой год…

„Ого-го!“ — думаю я. Ну, написали мы письмо. Такое, я вам скажу, нежное и любовное, что я бы сам, пожалуй, поменялся местом с эгим Болесем, если б корреспонденткой была не Тереза, а что-нибудь другое, поменьше ее.

— Вот, спасибо нам, пане, за услугу! — говорит мне Тереза, кланяясь. — Может, и я могу нам чем послужить?

— Нет, покорно благодарю!

— А может, у пана рубаха или штаны в дырках?

Чувствую, что этот мастодонт и юбке вогнал меня в краску, и довольно резко заявляю, что не нуждаюсь и ее услугах.

Ушла.

Прошло недели две… Вечер. Сижу под окном и свищу, думая, чем бы мне отвлечь себя от себя. Скучно, погода скверная, идти никуда не хочется, и от скуки я занимался самоанализом, помню, что тоже довольно-таки скучно, но больше ничего делать не хотелось. Отворяется дверь — слава богу! — кто-то пришел…

— А что, пан студент не займуется никаким спешным делом?

Тереза! Гм…

— Нет… а что?

— Хотела бы попросить пана еще письмо написать…

— Извольте… К Болесю?..

— Нет, теперь уж от него…

— Что-о?

— О, глупая женщина! Не так я, пане, сказала, простите! Теперь уж, видите ли, нужно не мне, а одной подруге… то есть, не подруге, а… одному знакомому… Он сам не пишет… а у него есть невеста, как я же вот… Тереза… Так вот, может быть, пан напишет письмо к той Терезе?

Смотрю я на нее — рожа у нее смущенная, пальцы дрожат, путается чего-то — и… догадываюсь!

— Вот что, сударыня, — говорю, — никаких Болесей и Терез у вас нет, и всё это вы врете. А около меня вам не обрыбиться, и в знакомство вступать я с вами не хочу… Поняли?

Она вдруг как-то странно испугалась, растерялась, начала топтаться на одном месте и стала смешно шлепать губами, желая что-то сказать, и ничего не говоря. Я жду, что из всего этого воспоследует, и вижу, и чувствую, что, кажется, немного ошибся, заподозрив ее в желании совратить меня с путей благочестия. Тут как будто бы что-то другое.

— Пан студент, — начала она и вдруг, махнув рукой, круто повернулась к двери и ушла. Я остался с очень скверным чувством на душе, слышу — у нее хлопнула дверь, громко так — рассердилась, видно, бабища… Подумал и решил — пойду к ней и, позвав ее сюда, напишу ей все, что там надо.

Вхожу в ее комнату — вижу, она сидит у стола, облокотилась на него и голову сжала руками.

— Послушайте, — говорю…

…Всегда вот, когда я рассказываю эту историю и дойду до этого места, ужасно нелепо чувствую себя… такая глупость! Д-а…

— Послушайте, — говорю…

Она вскакивает с места, идет на меня, сверкая глазами, и начинает, положив мне руки на плечи, шептать — вернее, гудеть своим басом…

— Ну, что ж? Ну? Так! Нет никакого Болеся, нет… И Терезы тоже нет! А вам что? Вам трудно поводить пером по бумаге, да? Ах, вы! А еще такой… беленький! Никого нет, ни Болеся, ни Терезы, только я одна есть! Ну, что ж! ну?

— Позвольте, — говорю я, ошеломленный этим приемом, — в чем дело? Болеся нет?

— Да, нет! Так что ж?

— А Терезы — тоже нет?

— И Терезы — нет! Я — Тереза!

Ничего не понимаю! Таращу на нее глаза и пытаюсь определить, кто из нас сошел с ума. А она ушла опять к столу, порылась там, идет ко мне и обиженно говорит:

— Если вам уж так трудно было написать Болесю, то вот оно, ваше писанье, возьмите! А мне и другие напишут…

Вижу — в руке у меня письмо к Болесю. Ф-фу!

— Слушайте, Тереза! Что все это значит? Зачем вам нужно, чтобы писали другие, если я вот написал, а вы его не послали?

— Куда?

— А к этому… к Болесю?

— Да его же нет!

Решительно ничего не понимаю! Оставалось только плюнуть и уйти. Но она объяснилась.

— Что же? — обиженно заговорила она. — Нет его, так и нет! — И развела руками, как бы не понимая — почему же это его нет? — А мне хочется, чтоб он был… Разве ж я не человек, как все? Конечно, я… я знаю… Но ведь никому нет вреда от того, что я пишу ему…

— Позвольте — кому?

— Да Болесю ж!

— Да ведь его нет?

— Ах, Иезус-Мария! Ну что же, что нет, — ну? Нет, а будто бы есть!.. Я пишу к нему, ну, и выходит, как бы он есть… А Тереза — это я, и он мне отвечает, а я опять ему…

Я понял… Мне стало так больно, так скверно, так стыдно чего-то. Рядом со мной, в трех шагах от меня, живет человек, у которого нет на земле никого, кто бы мог отнестись к нему любовно, сердечно, и этот человек выдумывает себе друга!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: