— Да разве я знаю? Чего ты пристаешь?
— Чудно!.. — тряхнув головой, сказал Сережка.
И оба они долго молчали.
Ночь приближалась. Тени ложились на море от облаков, медленно двигавшихся в небе. Волны звучали.
Огонь у Василия на косе погас, но Мальва всё еще смотрела туда. А Сережка смотрел на нее.
— Слушай! — сказал он. — Ты знаешь, чего хочешь?
— Кабы знала! — с глубоким вздохом, очень тихо ответила Мальва.
— Стало быть, не знаешь? Это плохо! — уверенно заявил Сережка. — А я вот всегда знаю! — И с оттенком грусти он добавил: — Только мне редко чего хочется.
— Мне всегда хочется чего-то, — задумчиво заговорила Мальва. — А чего?.. не знаю. Иной раз села бы в лодку — и в море! Далеко-о! И чтобы никогда больше людей не видать. А иной раз так бы каждого человека завертела да и пустила волчком вокруг себя. Смотрела бы на него и смеялась. То жалко всех мне, а пуще всех — себя самоё, то избила бы весь народ. И потом бы себя… страшной смертью… И тоскливо мне и весело бывает… А люди все какие-то дубовые.
— Народ гнилой, — согласился Сережка. — То-то я смотрю на тебя и вижу — не кошка ты, не рыба… и не птица… А всё это есть в тебе, однако… Не похожа ты на баб.
— И то слава богу! — усмехнулась Мальва.
Из-за гряды песчаных бугров, слева от них, появилась луна, обливая море серебряным блеском. Большая, кроткая, она медленно плыла вверх по голубому своду неба, яркий блеск звезд бледнел и таял в ее ровном, мечтательном свете.
Мальва улыбнулась.
— А… знаешь?.. Мне иной раз кажется, — что, если бы барак ночью поджечь, — вот суматоха была бы!
— Какая! — с восхищением воскликнул Сережка и вдруг толкнул ее в плечо. — Знаешь что… я тебя научу, — забавную штуку сыграем! Хочешь?
— Ну? — с интересом спросила Мальва.
— Ты этого Яшку — раззадорила здорово?
— Огнем пышет, — усмехнулась она.
— Страви его с отцом! Ей-богу! Потешно будет… Схватятся они, как медведи… Ты подогрей старика-то, да и этого тоже… А потом мы их друг на друга и спустим… а?
Мальва обернулась к нему и пристально посмотрела на его рыжее, весело улыбавшееся лицо. Освещенное луной, оно казалось менее пестрым, чем днем, при свете солнца. На нем не было заметно ни злобы, — ничего, кроме добродушной и немножко озорной улыбки.
— За что ты их не любишь? — подозрительно спросила Мальва.
— Я?.. Василий — ничего, мужик хороший. А Яшка — дрянь. Я, видишь ты, всех мужиков не люблю… сволочи! Они прикинутся сиротами — им и хлеба дают и — всё!.. У них вон есть земство, и оно всё для них делает… Хозяйство у них, земля, скот… Я у земского доктора кучером служил, насмотрелся на них… потом бродяжил много. Придешь, бывало, в деревню, попросишь хлеба — цоп тебя! Кто ты, да что ты, да подай паспорт… Бивали сколько раз… То за конокрада примут, то просто так… В холодную сажали… Они ноют да притворяются, но жить могут: у них есть зацепка — земля. А я что против них?
— А ты разве не мужик? — перебила его Мальва, внимательно слушая его речь.
— Я мещанин! — с некоторой гордостью отрекся Сережка. — Города Углича мещанин.
— А я — из Павлиша, — задумчиво сообщила Мальва.
— За меня никого нет заступника! А мужики… они, черти, могут жить. У них и земство, и всё такое.
— А земство — это что? — спросила Мальва.
— Что? А черт его знает что! Для мужиков поставлено, их управа… Плюнь на это… Ты говори о деле — устрой-ка им стычку, а? Ничего ведь от этого не будет, — подерутся только!.. Ведь Василий бил тебя? Ну, вот и пусть ему его же сын за твои побои возместит.
— А что? — усмехнулась Мальва. — Это хорошо бы…
— Ты подумай… разве не приятно смотреть, как из-за тебя люди ребра друг другу ломают? Из-за одних только твоих слов?.. Двинула ты языком раз-два и — готово!
Сережка долго, с увлечением рассказывал ей о прелести ее роли. Он одновременно и шутил и говорил серьезно.
— Эх, ежели бы я красивой бабой был! Такую бы я на сем свете заваруху развел! — воскликнул он в заключение, схватил голову в руки, крепко сжал ее, зажмурил глаза и замолчал.
Луна уже была высоко в небе, когда они разошлись. Без них красота ночи увеличилась. Теперь осталось только безмерное, торжественное море, посеребренное луной, и синее, усеянное звездами небо. Были еще бугры песку, кусты ветел среди них и два длинные, грязные здания на песке, похожие на огромные, грубо сколоченные гроба. Но всё это было жалко и ничтожно перед лицом моря, и звезды, смотревшие на это, блестели холодно.
Отец и сын сидели в шалаше друг против друга, пили водку. Водку принес сын, чтобы не скучно было сидеть у отца и чтобы задобрить его. Сережка сказал Якову, что отец сердится на него за Мальву, а Мальве грозит избить ее до полусмерти; что Мальва знает об этой угрозе и потому не сдается ему, Якову. Сережка смеялся над ним.
— За-адаст он тебе за твои шашни! Так оттянет уши, что они по аршину величиной будут! Ты лучше не попадайся на глаза ему!
Насмешки рыжего, неприятного человека породили в Якове острую злобность к отцу. А тут еще Мальва мнется и, глядя на него то задорно, то грустно, усиливает до боли его желание обладать ею…
И вот Яков, придя к отцу, смотрит на него, как на камень посреди своей дороги, — на камень, через который невозможно перескочить и обойти его нельзя. Но, чувствуя, что он нимало не боится отца, Яков уверенно смотрел в его угрюмые, злые глаза, точно говорил ему:
«Ну-ка, тронь?!»
Они уже дважды выпили, но ничего не сказали еще друг другу, кроме нескольких незначительных слов о промысловой жизни. Один на один среди моря, они копили в себе озлобление друг против друга, и оба знали, что скоро оно вспыхнет, обожжет их.
Рогожи шалаша шуршали под ветром, лубки постукивали друг о друга, красная тряпка на конце шеста лепетала что-то. Все эти звуки были робки и похожи на отдаленный шепот, бессвязно, нерешительно просивший о чем-то.
— Что, Сережка пьет все? — угрюмо спросил Василий.
— Пьет, каждый вечер пьяный, — ответил сын, наливая еще водки.
— Пропадет он… Вот она, свободная-то жизнь… без страха!.. И ты такой же будешь…
Яков кратко ответил:
— Я таким не буду!
— Не будешь?! — хмуря брови, сказал Василий. — Знаю я, что говорю… Сколько времени живешь здесь? Третий месяц пошел, скоро надо будет домой идти, а много ли денег понесешь? — Он сердито плеснул из чашки в рот себе водку и, собрав бороду в руку, дернул ее так, что у него голова тряхнулась.
— За такое малое время многого здесь и нельзя добыть, — резонно ответил Яков.
— А коли так, так нечего тебе тут шалыганить: иди в деревню!
Яков молча усмехнулся.
— Что рожу кривишь? — угрожающе воскликнул Василий, озлобляясь спокойствием сына. — Отец говорит, а ты смеешься! Смотри, не рано ли начал вольничать-то? Не взнуздал бы я тебя…
Яков налил водки, выпил. Грубые придирки обижали его, но он крепился, не желая говорить так, как думал и хотел, чтоб не взбесить отца. Он немножко робел пред его взглядом, сверкавшим сурово и жестко.
А Василий, видя, что сын выпил один, не налив ему, еще более освирепел.
— Говорит тебе отец — ступай домой, а ты смешки ему показываешь? Проси в субботу расчет и… марш в деревню! Слышишь?
— Не пойду! — твердо сказал Яков и упрямо мотнул головой.
— Это как так? — взревел Василий и, опершись руками о бочку, поднялся со своего места. — Я тебе говорю или нет? Что ты, собака, против отца рычишь? Забыл, что я могу с тобой сделать? Забыл ты?
Губы у него дрожали, лицо кривили судороги; две жилы вздулись на висках.
— Ничего я не забыл, — вполголоса сказал Яков, не глядя на отца. — Ты-то все ли помнишь, гляди?
— Не твое дело учить меня! Разражу вдребезги…
Яков уклонился от руки отца, поднятой над его головой, и, стиснув зубы, заявил:
— Ты не тронь меня… Здесь не деревня.
— Молчать! Я тебе везде — отец!..
— Здесь в волости не выпорешь, нет ее здесь, волости-то, — усмехнулся Яков прямо в лицо ему и тоже медленно поднялся.