Что-то ласковое, почти материнское мелькнуло в глазах Лодки.

— Не смей! — строго сказала она. — Дурачок, — разве это можно?!

И, положив тяжелые руки на плечи юноши, ласково продолжала:

— Он убьет тебя, дурашка ты! Ты — молчи!

Повернула его и, легонько подталкивая, шептала:

— Ну, уходи теперь! Иди, прощай! Смотри же, молчи! Помни — убьет!

Он пытался обернуться к ней — ему хотелось обнять ее, но, когда он обернулся, она уже быстро и не оглядываясь шла прочь от него. Юноша неподвижно стоял над кучей полугнилого мусора, дремотно улыбался и смотрел влажным взглядом в кусты, где — точно облако — растаяли мягкие белые юбки.

Лодка шла так быстро, точно боялась, что кто-то неприятный остановит ее. Подпрыгивая по лестнице, вбежала в свою комнату, заперла дверь па ключ, схватилась за спинку кровати и глубоко вздохнула.

В полутьме комнаты скорбно мигал синий глаз лампады, вокруг образа богоматери молитвенно качались тени.

Женщина долго смотрела в угол, потом бесшумно опустилась на колени — точно прячась за высокой спинкой кровати, — и, сложив руки на груди, громко, льстиво зашептала:

— Пресвятая богородица, помилуй рабу твою, окаянную грешницу Глафиру!

Слава Симы Девушкина перекинулась через реку: земский начальник приказал привести к нему поэта, долго слушал его стихи, закрыв глаза и мотая головой, потом сказал:

— Надо учиться тебе, ты мало грамотен! Читать любишь?

Утомленный чтением и напуганный строгим лицом земского, Сима молчал.

Штрехель погладил бритые щеки ладонями, внимательно оглядел нескладное тело стоявшего у притолки и заговорил снова:

— Надо читать, братец мой! Пушкина надо читать! Знаешь Пушкина?

— Нет.

— Как? — удивился земский. — А помнишь в школе:

Встает заря, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик…

Это и есть — Пушкин! Ты где учился?

— В церковно-приходской.

— Ага, да! Но — Пушкина надо знать! Я тебе выпишу его книги, у меня нет сейчас, я выпишу из губернии. Что, у тебя здоровье слабое?

— Слабое, — эхом отозвался поэт.

— Надо лечиться! Ты ходи по праздникам гулять в Черемухинский бор, там — сосны, это очень полезно для тебя.

Дал Симе полтинник и ласково проводил его до прихожей.

Отец Исаия Кудрявский тоже одобрял стихи Симы.

— Похвально, Симеон, похвально! — говорил он, помахивая благообразной головой. — Очень одобряю. И направление мысли и простота штиля — весьма трогает душу! Трудись, юноша, не зарывай в землю богом данного таланта и с помощию Симеона-богоприимца — молитвенника твоего — поднимешься, гляди, из мрака до высот. Вино — испиваешь?

— Нет, — сказал Сима, вздохнув, — вредно мне!

— Так! Это тоже похвально! — произнес отец Исаия, а когда поэт подошел под благословение — сунул ему в руку три больших пятака и объяснил: — Это тебе на нужды твоя и за труды по чтению сочинении, кои — повторю — весьма и весьма заслуживают всяческих похвал.

Приглашали Симу и другие образованные люди города; он торопливо и робко говорил стихи, глотая слога и целые слова, и уходил, одаренный двугривенными и гривенниками.

Даже торговцы базара иногда зазывали его в лавки и, внимательно прослушав, награждали пячаком или алтыном. Некоторые, помоложе, советовали:

— Ты бы, парень, веселое выдумал чего-нибудь, а то уж скучно больно! Веселое-то — можешь?

— Нет, — отвечал Сима печально и виновато.

— Это жаль!

Доктор Ряхин, заставив поэта прочитать стихи, воскликнул, усмехаясь:

— Вот еще одна жертва ненужная!

А потом записал несколько стихотворений, обещая куда-то послать их, но при этом сказал, потирая свои сухие руки:

— Длиннейший мой юноша! Все это, может быть, и недурно, только — едва ли своевременно, да! Ничего не обещаю, но непременнейше пошлю в разные места.

Он денег Симе не дал.

Девушкин начал прятаться от людей, ходил в город всё реже и только когда не мог избежать этого. Ясно видел, что никому не нравится, все смотрят на него с любопытством и нет людей, которые привлекали бы его сердце. Его длинная фигура, с неуклюжею головою на уродливо тонкой шее, желтое, костлявое лицо и пустые глаза, его робость, скрипучий, срывающийся голос и неподвижные, лишние руки — весь он не возбуждал в людях симпатии.

Наконец случилось нечто, оттолкнувшее от него горожан.

Однажды податной инспектор Жуков удил рыбу неподалеку от Симы и вдруг обратился к нему с приказанием:

— Эй, чучело! Напиши-ка мне стихи, я тебе трешницу дам — слышишь? Знаешь Розку? Ну, вот про нее напиши что-нибудь этакое, с перцем! Понял? Завтра вечером приди к Фелицате и прочитай — я скажу, чтобы тебя пропустили!

Сима не ответил ему и, просидев еще минуты две, ушел, незаметно для Жукова. Он не любил этого толстого рыжего человека с маленькими глазками и огромными ушами. Знал, что Жуков великий похабник, что с похмелья он любит мучить людей и животных и что все окрестные мужики ненавидят инспектора. После того, как Сима сблизился с Лодкой, Жуков стал еще более неприятен ему: порою он представлял себе, как толстые красные руки этого человека тянутся к телу его подруги — тогда в груди юноши разливался острый холод, ноги дрожали, он дико выкатывал глаза и мычал от горя.

Он сочинил о Жукове длинные стихи, часто бормотал их про себя и однажды сказал Лодке. Она долго и зло смеялась, много целовала Симу и говорила:

— Так его, свинью! Хорошо!

А через несколько дней после этого Симу встретил письмоводитель податного, картежник Иванюков, и завопил:

— Ага-а! Тебя-то мне и надо! Уж я тебя, шило, искал, искал! Идем к податному, он тебя требует!

— Не хочу, — сказал Сима, отходя прочь.

Но Иванюков схватил его за рукав рваного пальто и громко спросил:

— А в морду, сударь, хотите получить?

И вот Сима очутился перед лицом Жукова; инспектор, лежа на диване, хрипло говорил ему, улыбаясь во всё лицо свое:

— Что же ты, скот, написал стихи, читаешь их везде, а я ничего не знаю, а? Ведь это я тебе заказал?

Сима весь налился страхом, злостью и тоской, и неожиданно для себя, незнакомым себе, высоким, взвизгивающим голосом, он начал:

— Его благородию Жукову Евсею… — Передохнув, он объяснил, покачиваясь на ногах и точно плавая в тумане: — Отчество я потому выкинул, что оно не ложится в стих, — Лиодорович — так и не зовут никого!

— Что-о? — удивленно спросил Жуков. — А ты читай, дубина!

Сима начал:

Правду рассказать про вас
Я никак не смею,
Потому — вы за нее
Сломите мне шею.

— Ну и глуп! — проворчал Жуков.

Будь я ровня вам — тогда
Я бы не боялся
И без всякого труда
Над вами посмеялся.

Жуков поднял голову и начал кашлять, тяжко спуская ноги с дивана, — его движение испугало Симу, он тоже остановился и кашлянул.

— Ну, что же? — хрипя и отплевываясь, проворчал Жуков.

Сима медленно выговорил:

Стыдно мне смотреть на вас,
Стыдно и противно…

Податной вытаращил глазки и, шевеля пальцами, протянул негромко:

— Что-о?

Поэт, вздрогнув, согнулся, быстро выскочил из комнаты и почти три недели прятался где-то. После он рассказывал слобожанам, что Жуков закричал ему — убью! — и бросил в него сапогом.

Эта сцена стала известна в городе.

— Захвалили парнишку, он и зазнался! — говорили на Шихане. — Они, слободские, один другого озорниковатее, их привечать — опасно!

Но в семи тысячах жителей Окурова и Заречья был один человек, относившийся к поэту серьезно: каждый раз, когда Сима, получив от Лодки спешно-деловую ласку, выходил из «раишка», — у ворот его останавливал квадратный Четыхер.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: