— Да нет, болеть-то не болят, только вот опухли немного, — оживляясь, сказал старик и подтянул вверх облепленные грязью полосатые штанины. Из покрытых глиной, некогда щегольских ботинок, из невероятной путаницы тряпья и лохмотьев торчали отекшие, болезненно белые, с синеватым отливом голени.
Я наклонился и пальцем надавил на кожу. Диверсант равнодушно ударял киркой по земле. Чьи-то опухшие ноги его никак не волновали.
— Видите, папаша, палец входит в тело, как в вымешенное тесто. А знаете, почему? Вода тут, одна вода. Когда от ног дойдет до сердца, тогда капут. Ничего нельзя пить, даже кофе. И зелень, понятное дело, тоже нельзя есть. А вы свеклы хотите.
Старик критически посмотрел на ногу, потом поднял на меня глаза, в которых застыло безразличие.
— Я дам кусок хлеба, только за целую свеклу, — беззвучно проговорил он и вытащил из кармана завернутый в грязную тряпицу хлеб, примерно половину утренней пайки, как я молниеносно и профессионально определил.
Диверсант оперся на кирку, а другой рукой подбоченился.
— Видите, папаша, вы как всегда. Каждый день все та же песня. Надо было сразу достать хлеб, а уж потом трепаться. И подумать, с самого утра терпите, — прибавил он со смесью презрения, одобрения и зависти.
— А что ж, когда надо. Свеклой, по крайней мере, кишки набьешь. Давайте поскорей, на работу надо. Болтаем, болтаем, а там другие за меня копают.
— Хлеба даете с ноготок, а свеклы хотите с целый кулак, — для приличия сказал Ромек. — Ну ладно уж, пусть так, только чтоб не приставали.
Он взял хлеб, положил его в нишу, потом, вытащив из кармана куски свеклы, сложил их в кучку, наглядно показывая, что обмана нет, что свекла тут вся целиком, как была, и вручил ее старику, который, собрав куски свеклы в полу куртки, быстро удалился и исчез за поворотом рва, волоча по земле лопату. Тогда Ромек вынул из ниши хлеб, справедливо разделил его на две совершенно равные части и дал мне одну. Оба мы начали жевать, старательно перемешивая хлеб со слюной и неторопливо глотая. Под конец Ромек вынул из кармана две мятые, вялые сливы. Хитро улыбаясь, он бросил мне одну. Я поймал ее в воздухе.
— Запомни, надо иметь терпение и беречь жратву к должному часу. Сливы я нашел, когда мы утром ходили за инструментами на склад. Если бы я мог хлеб вот так придерживать… А ты сразу бы их съел.
— Понятно, съел бы, — согласился я. Не сговариваясь, мы снова взялись за работу по прежней системе. Он нагибался над киркой, разбивая остатки упавших с насыпи комьев, а я подпирал нишу, в которой, казалось, было потеплее, чем на середине рва, — может, потому, что надо рвом дул ветер, а здесь над головой землица, вроде крыши.
— Знаешь, когда я в Освенциме получал посылки, так сгущенное молоко я выпивал сразу, — сказал я мечтательно. — Никогда не умел делить. И тут всю порцию сразу съедаю. Ты когда видел, чтобы у меня был при себе хлеб? Раз-два, поел, выпил немного кофе, только чтоб не перепить, и стой целый день с лопатой. Главное, не перерабатывать.
— Самая лучшая система — не носить еду в кармане. Что в желудке, того и вор не украдет, и огонь не сожжет, и налога не спросят, а кто еду делит, перебирает, мусолит, тот быстро сдохнет. Это еврейская система.
— И варшавская, — прибавил я, подумав о только что совершенной сделке.
— И варшавская, — согласился бывший диверсант.
Ромек воткнул кирку в землю и оперся о стенку рва. Ров был узкий и непропорционально глубокий. От влажной земли исходил трупный запах гниющей травы. По одну сторону рва возвышалась насыпь, за насыпью было свекольное поле, а дальше тракторы, цепь охраны и лес. По другую сторону был луг, на котором там и сям росли дикие сливы. Сливовые деревья тянулись до самой деревни, лежавшей совсем внизу, даже ниже ванны. От нас была видна верхушка церкви, высившейся посреди деревни над водопадом — к осени воды в речке прибыло, — да красные крыши домов, спускавшихся все ниже и ниже. Дальше по склону холма подымался молодой ельник. За лесом располагался наш небольшой, недавно основанный лагерь, в котором за два месяца умерло три тысячи человек. Из леса выходила белая лента дороги, исчезая в деревне и снова выныривая среди слив.
Издали, пересекая луг наискосок, от дороги шел мастер, на мокрой зелени трав выделялся ярко мундир Трудовой Армии Тодта. Он был большой специалист по прокладке водопроводов, переноске рельсов и погрузке мешков с цементом, а также замечательный, даже освенцимскими узниками не превзойденный добытчик всяческой еды в окрестных деревнях. О своих людях — а было нас у него двадцать душ — он заботился. Собирал каждый день у своих товарищей хлебные корки и раздавал тем, кто усердней работал.
Я схватил лопату и принялся энергично выбрасывать горстки земли. Бывший диверсант взял кирку и, отойдя от меня на несколько метров, чтобы не стоять рядом, поднял кирку высоко над краями рва и дал ей упасть вниз силой собственной тяжести.
— Кажется, ты что-то начал говорить о рве? — вспомнил он, когда молчание опасно затянулось. Надо было разговаривать весь день, тогда терялось ощущение времени и не было повода предаваться вредным мечтам о еде. — Ну, давай рассказывай что-нибудь! Как там было? — И он опять махнул киркой, очень стараясь, чтобы она блеснула над рвом.
— А видишь ли, мы вот копошимся, роем землю немцу на пользу то в Силезии, то где-нибудь под Бескидами, то в Вюртемберге, то опять же где-то у швейцарской границы, то, глядишь, кто-то из товарищей помер, то новых пригонят, и так, браток, идет по кругу. И конца не видно. А уж когда настанет зима…
— Помолчи-ка. Приложи ухо к стенке, услышишь, как земля гудит от артиллерии. Бахают там на западе, бахают…
— Да уж с месяц так бахают. За это время поумирало у нас немножко народу, навезли мы извести, кирпичей, цемента, рельсов, железа и чего там еще, выкопали рвы, ямы, проложили пути железнодорожные — ну и что? Голод и холод все сильнее. И все чаще дождь льет. Раньше я еще как-то держался надеждой вернуться, но теперь — к кому возвращаться? Может, они тоже где-то вот так копают ямы, как эти наши повстанцы. А хоть бы и не копали, все равно думаешь — сумеешь ли жить? Ты или будешь вечно бояться невесть каких ужасов, или станешь тащить обеими руками где только можно, потому как — во что теперь верить? Что говорить, я уже с утра думаю о еде. И не о каких-нибудь яствах роскошных, о которых в романах пишут. Нет, просто досыта поесть хлеба да потолще бы слой масла на хлеб.
— А я не думаю о том, что будет, — жестко сказал диверсант. — Главное дело, выжить сегодня. Я хочу вернуться к жене, к ребенку, отвоевался уже. И тебе уж наверняка будет лучше, чем сейчас, разве нет? Или ты, может, хотел бы вот так жить до конца? — И он издевательски засмеялся.
— Маши, маши киркой, — напомнил я, — над рвом мастер стоит. Разве не видишь?
Делая вид, будто поглощены беседой и его не замечаем, мы усердно работали. Я честно выбрасывал полные лопаты на самый верх насыпи, кряхтя от напряжения. Мастер Бач немного постоял над нами, заложив руки за спину, поглядел как бы с недосягаемой высоты и медленно пошел вдоль рва, поблескивая черными высокими сапогами. Подол солдатской шинели у него был здорово заляпан грязью.
— Эй, капо, капо, — крикнул он мне, остановясь над группой повстанцев. — А ну-ка, иди сюда! Почему этот человек лежит на земле? Почему не работает?
Мастера называли «капо» всех, кто говорил по-немецки. Это сильно смешило старых освенцимских узников и даже, правду сказать, огорчало — капо это все ж капо.
Я побежал по рву. За поворотом, скорчившись, сидел на земле старик, тот, что в грязных, когда-то щегольских ботинках, и стонал, держась руками за живот. Мастер нагнулся надо рвом, заботливо, но все же на расстоянии заглядывая узнику в лицо.
— Больной? — спросил он.
В руке он держал что-то завернутое в газету.
На смертельно бледном лице старого повстанца выступили редкие капли пота. Глаза были закрыты. Веки то и дело вздрагивали. Видно, ему было жарко, потому что он расстегнул ворот. Из-за пазухи вылезла солома и торчала у самого лица.