А я не встану. У меня спички: как хотела печку затопить, так и держу их все время в руке. И я поползла, и поползла, и слезы те лились… (Бабуся на удивление легко ложится на пол и показывает, как ползла.) Приползла, а он поднимается, голову поднял. А так и из ушек кровь, и из носа кровь, и изо Рта кровь — и все. И так вот.
— Ма-а… Ма-а… Возьми меня отсюдова-а… Добьют Немцы…
— А сыночек мой, а куда нее я тебя возьму?..
Но тут две дочки были, подняли его и унесли в хлев. Да соломой закрыли. А он кричит:
— А меня тут добьют! И спалят хлев, и меня тут следят! Возьми меня!..
Ну, взяли оттуда. Положили мне вот сюда, на спину, на плечи, и я вот тут… А он кричит:
— Мама, неси меня в болото! Добьют немцы!..
Несу, несу, и меня как согнуло во так… (Показывает.) Може, поверите, а може, не поверите, — всю войну вот такая ходила. Палочка у меня была, и всю войну ходила согнутая. А уже тогда, после войны, я распрямилась, теперь уже, видите, не такая.
Ну, и понесла я в лес, положила. И пошла. Положила и пошла. Я так ходила — я в памяти или я без памяти?.. Снова кричит:
— Меня волки тут съедят, мама! Возьми меня!..
Тогда мы его в байню. Порезала на нем одежу, штаны порезала, сапоги порезала. Даку него крови так… Под ним… Он, как стреляли, лежал в картофельнике, в борозде, ввалился туда лицом, дак зато он и остался живым. Дак у него тут кровь запеклась — такой блин… Я тог блин смахнула, а его голого покинула да опять пошла. Опять пошла, согнувшись, туда, где стреляли.
Прихожу — что это такое? — моя мать лежит…
— Мама, говорю, что ты лежишь?
Лежит. Отвернулась я дальше — и Проска лежит, невестка.
— А чего это вы тут?
Лежат. Ага, они уже лежат на том свете.
Матка моя легла… Большая внучка была, дак она ту внучку во так положила. (Ложится на пол и показывает.) Во так во на нее легла. А другую сюда притянула. А третью — сюда, к себе. Во так. Ну она еще была и живая немного… Девочка маленькая не скоро померла…
Старики ж там яму копали. Они заставили ямы копать во такие. Во таких квадратных две ямы. Двадцать девять человек — надо ж положить. Мой это уже тридцатый был. И остался живой теперь. А там их… Кто боком, кто как, кто — боже мой!..
Дак мама моя просила мужчин:
— Мужчинки мои, скажите немцам, пускай добьют. Мне дуже худо…
Дак он как дал ей, подойдя, дак разрывная вот так и выскочила…
А другая женщина дорогой шла. Шла дорогой и одного несла на руке, а другой около нее бежал, и третий. Гляжу, лежит она на дороге, как гора, а рядом ребятки жальте… (Бабуся начинает говорить почему-то шепотом.) Лежат… А этот, что с моим Васей шел рядом, дак убитый. Тот был младше моего, а мой выше, он сам рассказывал после, когда опомнился, что тот бежал за ним, за Васей моим, и все просил:
— Дяденьки мои, стреляйте меня с моей мамкой! Она лежит с тем двум ребятами на дороге, а он все повернется к ним и так кричит, и так кричит, дак они ему — в рот…
А моего как стрелял, дак у него, видать, рука повернулась ниже…»
Тяжело слушать такое.
А как же носить его в памяти — столько лет? Да живое, что отплывает временами, а потом возвращается вновь?..
Опять в саду сына, где солнечно звонят заботницы-пчелы, вот-вот собираясь роиться, снова в своей тени Домна Васильевна даже спросила — почти что полным ужаса шепотом:
— А о том, Василь, рассказать? Про те сапоги с ногами?
— Все рассказывай, мама. Надо, чтоб люди знали все.
И она рассказала, как суровой зимой сорок первого — сорок второго немцев и полицаев зашло однажды в их деревню очень много. В хату их зашло несколько. И вот один из них швырнул на пол ноги в сапогах. Женские. В сапожках женских, хромовых. Отсеченные по колени. Мерзлые. И сказал он, тот немец, по-русски Аньке, меньшей бабулиной дочке, тогда студентке, что из-за войны че училась:
— Смотри, красавица, это мы взяли у тети твоей, бандитки!
Бабусина сестра и правда была тогда в партизанах.
Позже, через три дня после Конашей в Витебске мы навестили Ганну Ивановну Игнатенко, ту Аньку, бабусину меньшую дочку. Воспитательница детского сада, приятная, интеллигентная женщина, в войну партизанская связная, она рассказала нам про тот ужас более подробно.
Это были ноги партизанки Полубинской. Уже мертвой отрубили. Окруженная, она отстреливалась, а последним патроном — себя.
— Боже мой, сколько тогда было всего, сколько было!..
Говоря это, бабуля Домна знает, что у других людей, в других семьях было еще хуже, чем с ними, Щемелевыми. Старик ее, привязанный тогда к возу, чтобы не утек, удрал-таки из Смоловского гарнизона. Войну пережил и умер своей смертью, в своей хате. Живы обе дочки, Анька и старшая, Александрина, также в Витебске, при своих детях живут. А с нею младшенький ее, Василь, которого она дважды, когда малым, а когда раненым, выносила на руках. Живет сынок, хорошо живет, и люди добрые уважают, и в хате, что в улье, людно да весело — пять дочек! Трое уже в люди вышли, да лето вот началось святое — теперь все тут к бабке соберутся — и дети, и внуки, и правнуки.
— Девять правнуков у меня, — с гордостью говорит бабуся. — А уже внуков!..
Даже рукой махнула — сколько их.
Пока мы сидели в бабусиной хате, записывая ее рассказ, Василь Иванович не просто стерег своих пчел. Вдвоем с нашим шофером они похозяйничали около одного улья, и, когда нас после, уже из сада, пригласили в сынову хату — на столе был горячий мед в сотах и холодное, из погреба, молоко. Был черный хлеб, дышала паром картошка, был холодник, было масло и творог. В хате, как добрый дух, незаметно появилась, придя с поля, хозяйка, моложавая мать пяти дочек, двое из которых, младшие, что еще при родителях, были в школе.
Было и главное, в этой укромной, светлой белорусской хате — такой желанный, так дорого купленный мир, было не просто гостеприимство, а мудрая человеческая искренность, о чем, понятно, не говорилось, что чувствовалось душой.
Бабуля Домна снова была на посту, около пчел. Хозяйка тоже — с работы и снова на работу. Людей покормит и пойдет. И хозяин должен же был куда-то сегодня поспеть, только по делу с нами остался.
Несколько слов еще о нем — его слов, скупых и скромных:
«…В сорок третьем году, летом, поймали нас в поле, собрали снова в деревне. И тут один из полицейских снова выдал партизанские семьи. Нас тогда, Щемелевых, двенадцать человек забрали. Мы с братом, мать с отцом, сестру с тремя детьми и тетку. И еще одна тетка была, тоже с тремя. И завезли нас в Городок, в тюрьму посадили. Кто был помоложе, сестра и тетка, тех отправили в концлагерь, а нас, старых и малых, в полицейский гарнизон. И жили мы гам до зимы сорок третьего года, пока нас не освободила Красная Армия.
А после вернулись и стали жить. Мне было тогда пятнадцать лет, но людей не было — меня поставили бригадиром. И двенадцать женщин было трудоспособных людей. Ни тех коней, ни того ничего больше не было. Так подымали колхоз…»
Коротко, сухо, почти как в той справке, с которой мы начали рассказ о тридцатом.
БЕЗ ДЕТЕЙ
1
Минская область Восточная, лесная часть Слутчины.
Две небольшие деревни с одинаковыми названиями — Адамово, Первое и Второе, неподалеку одна от другой. Разъезжая на этот раз с районным провожатым, мы не плутали и в этих местах, у нас были точные адреса нужных людей В Адамово Второе заезжали дважды, первый раз не застав человека дома В Адамове Первом нам назвали «еще одну женщину», которой не знал наш молодой провожатый, — она живет как раз в Адамове Втором. И мы поехали туда в третий раз
Пока мы петляли проселками меж двумя деревушками, — кстати, их зовут здесь застенками, — на окраине Адамова Второго, на лужке, старая женщина сначала гребла, а потом копнила сено. А солнце уже заходило, и она спешила. Третий раз въезжая в ту же улицу, мы спросили у этой женщины, где тут живет Мария Тарасовна Хотька. И очень простое чудо произошло: это была как раз она, тот нужный нам человек, которого мы могли вблизи не увидеть, не услышать, даже и не подумать, проезжая мимо, что и еще одна страничка народной трагедии таится именно в этой душе.