Загнали в сарай и приказали:

— Молитесь богу! Кто молится, кто что…

— Прощайтесь!

Ну, стали прощаться. Знаете, там и плач, там и беда… Ну, а потом говорят:

— Становитесь на коленки, отворачивайтесь к стене!

Я, правда, поднялся и говорю так:

— Вы люди или какие-то… или какие-то звери, или кто вы такие? За что вы нас стреляете? Ну, вы стреляйте партизан. Ну, я — партизан, меня стреляйте. Но зачем вы грудного ребенка будете расстреливать? Зачем старика, который едва ходит? Кто вы такие?..

Правда, они ничего не ответили на этот мне вопрос. Они начали из автоматов стрелять. Я упал. А жена уцепилась за мою шею и упала на меня. И попадали еще трупы, с близкого расстояния из автомата не проходила пуля, чтоб через трупы и меня достать. Только правая сторона у меня, как лежала, вот такое положение, дак три пули попало, и еще две сюда, и одна… Шесть пуль.

Стреляли долго. Одной женщине попало, она упала на ребенка, он сильно плакал…

Средняя дочка моя, ей пять годов, стала плакать. Говорит:

— Папка, папочка, сильно больно!.. Я говорю:

— Тихо, дочечка, не плачь.

— Ой, папочка, я не могу терпеть!..

Как стала она плакать, дак в нее из автомата очередь как запустили, дак череп слетел и мозги брызнули на стену, и она кончилась. Я это своими глазами…

А жену убили сразу.

Ну, я и лежу под трупами. Стало тихо. Потом что-то гудит. Что такое гудит? Самолет? Потом из-под трупов я подымаюсь. О-о-о! Крыша палает уже, горит! Люди горят синим огнем. Или они облили, или оно разгорелось уже так. Знаете, все-таки жир, тело людское. Что ни говори. Горит прямо синим огнем, как бензин! Я на горящую стену карабкаюсь, на сено хочу. Когда карабкался, валенки с ног съехали, и я остался босиком. Потом поднялись еще две женщины — моя сестра двоюродная и соседка. Некуда деваться, горим — полностью уже крыша палает. Я, значит, сел и говорю тихонечко:

— Одно средство — бежать в двери.

Они закрыли двери. Мы в этом углу были, и бежать нам через трупы надо. Дак я как бросился!.. Эти трупы горят, корчатся — я перепрыгнул и ударился руками в двери. Дышать уже нечем. Я ударился так сильно, что обе половинки раскрылись. Я упал и потянул сырого воздуха. Дым клубится. Сарай большой, горит крыша и сено… И я бежал в этом дыму. И добежал я — немцы!.. Стоят немцы. Обоз немецкий. Я развернулся и опять в дым. А там была братова истопка и яма — он обсыпал истопку. В эту яму я и вскочил.

Весь я в крови: трупы ж на мне лежали…

Пеплом следы мои занесло на снегу. И я сидел примерно до полуночи. Потом поднялся. Что ж делать? Рук я не чувствовал: у меня ожоги сильные, повсхватывались банки, пузыри такие на руках. И босиком. Надо на ноги что-то. У брата висело белье на заборе, постирано. Я взял. Позавязывал рукава в белье в этом, натянул на ноги и потихоньку потопал до своего дома. Было это метров сто пятьдесят.

Правда, раньше я подошел к трупам. Женщины, что за мною бежали, лежат обгорелые на пороге… Може, в трупах, в одёже запутались? А може, их немцы втолкнули назад?..

Зашел я в свою квартиру, взял одеяло, взял веревочки такие хорошие, взял простыни, взял полотенец штуки две, чтоб в случае, если я найду человека где своего, чтоб ему перевязку сделать. В кустах разорвал одеяло, накрутил на ноги, позавязывал и потихоньку подался…»

Миколай Брановицкий вернулся в родные Раховичи инвалидом войны. Ходит на костылях. Рассказывает сдержанно, а глаза все-таки полные слез.

«…Дочек убитых вспоминаю часто. Надо ж так, чтоб одна родилась Восьмого марта, а другая Первого мая, а третья — на Октябрьские. Хорошо было бы дни рождения отмечать!..»

А у человека сегодня и новая семья, и дом, и трудовой достаток.

Память…

3

Михаил Андреевич Козел. Деревня Красное в Щучинском районе Гродненской области.

Крыл хату шифером. Пригласил нас в чистую комнату, заставленную вазонами, и рассказал, как не однажды уже, видать, за тридцать лет рассказывал, — и без прикрас, и с новым волнением.

«…Теперь я живу в Красном, а тогда жил в Ляховцах.

Батька по утрам молотил, а я сапожную работу делал. У батьки живот заболел что-то, дак он приходит, будит меня:

— Подымись, иди молотить.

Я поднялся, обулся, взялся за ручку дверей, а тут меня — назад!.. Погнали туда, где со всей деревни народ собранный был.

Согнали все Ляховцы. Сначала люди стояли безо всякого порядку, а потом они поставили в три шеренги. А через какое-то время вышел ихний комиссар и зачитал, что убили лесника, значит, все тут — „помощники бандитов“. Вот за это сегодня и будут расстреляны двадцать пять человек. Тогда он достал список и начал по списку зачитывать: такой, такой, такой… Вызвали нас а сразу окружили пулеметами.

Все они были в серой немецкой форме, говорили по-немецки между собой, а с нами — по-польски. Через переводчика. А амтскомиссар сам немного по-польски говорил.

В хату нас Воробьеву загнали, а потом приходили и не вызывали, а прямо брали, кто попадется — по пять человек.

Когда мы в хате сидели — я сел за стол, и вот мы все, отобранные, друзья и подруги, попрощались меж собой… Когда повели первую пятерку, нам в хате было слыхать, как там затрещали автоматы… И как только затрещали автоматы, минут через пять снова пришли немцы, снова пятерку взяли — повели.

Я, конечно, мог бы пойти и в последнюю очередь, они брали первых от дверей. А если б вы знали, что в этой хате творилось! Хаос целый! Я не плакал, ничего… Посидел я, подумал. Расстреляли одну пятерку, повели другую пятерку расстреливать. Мог бы я в последнюю очередь пойти, но думаю: „Сколько ни сиди, от пули не убежать“. Я тогда выхожу и говорю:

— Кто еще идет?

Каждый жмется в угол…

Немец остальных четырех вытолкнул в двери за мной.

Вышел я — сразу комиссар стоит. Спрашиваю я у него по-польски, за что меня расстреливать будут. А он:

— Лёус[21], бандите!

О побеге я не думал, куда тут убежишь? С одной стороны забор высокий, кладбище, а с левой стороны улицы — фельдшеров высокий забор, штакетник. Куда тут убежишь? Потом прошел я метров двадцать, и толкануло меня что-то: „Удирай!“ Но куда удирать? На забор прыгну — сразу убьют, быстро не перепрыгнешь. Тогда я шел, шел… Направо улица. Думаю: сюда. Прямо — убьют. Вижу, расстрелянных в яму бросают. Осталось мне метров двадцать — тридцать. А у Миколая были ворота приоткрыты во двор. Я поравнялся с воротами и тому немцу, что справа от меня шел, — ка-ак дал! — дак он сразу и пошел кувырком! А я — в ворота. А тут рядом дом. Я — за угол, а по мне — выстрел… Не попали. Я — по задворкам и в улицу. Через забор перескочил — й по улице. А по мне — от тех людей, что стояли согнанные, — через кладбище начали из пулемета бить. Добегал я в самый конец улицы, до Любы, а там, где расстреливали, стоял станковый пулемет. Начал он по мне бить. И еще человек тридцать бьют… Ну, правда, бежал я, падал. Даже не ранили. Я помню: полз, полз, а пули, как только начнешь ползти, — тёх-тёх-тёх!.. Больше всего бил по мне пулемет. Можжевельник рос. Я к тому можжевельнику подполз, и — прыжок. И — в сосняк. Бегом, бегом по этому сосняку. Сосняк кончается. Направо — хутор и поле уже. С левой стороны у меня все время немцы, а справа, где хутор — немцев нема. „Пересеку я, думаю, это поле“. Оглянулся, вижу: стоят три немца! Но я все равно пру на хутор. Как начали они по мне стрелять!.. Добежал до хутора, забежал за хутор — огонь прекратился. На речке кладка лежала, я по этой кладке — как чудом каким-то перебежал. За речкой — метров триста — ольшаник, я туда добежал. А немцы подошли к самой речке, постояли, постояли и вернулись назад.

Из нашей деревни никто больше тогда не уцелел. Только Миколай Стасюкевич пробовал утекать, но отбежал метров двадцать и — на заборе его убили.

вернуться

21

Лёус (искаж. нем. Los!) — пошел вон.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: