А ему я в ногах огня разложила. А он весь холодный… Знаете, и живой, а весь вот так дубом подымается. Все потому, наверно, что, это, кровь вышла. Весь задубел, как надо согнуть, дак он — как деревянный…

Ну, это, сижу, а потом слышу шорох. Гляжу я: в белой простыни с винтовкой кто-то идет ко мне. Подошел так недалеко, к самому огню не идет. Спрашивает:

— Кто такой?

Ну, мне уже пришло в чувство, что по-русски говорит, а отозваться я не отозвалась: прямо отняло у меня язык. А я хочу подняться, а не подымусь. Он… видеть пошел… говорит: — Дентина, вот же рядом гумно.

А в гумне этом были партизаны. Он подошел, тот парко мне, взял мои санки. Сказал, что гумно уже вот рядом, что будем вместе. Притянул меня туда, дали мне мисочку, растопила я снегу, немного пропиталась. Есть-то ничего не ела, у меня уже засохло. „Ну, думаю, става богу, что я уже к людям прибилась“.

Ну, тут их командир дал команду собираться. И я хотела саночки прицепить к возу. Не разрешил тут командир, говорит:

— Нельзя. Мы поедем в разведку, узнаем, где удобное место на день, и тогда приедем, обогреемся и поедем вместе. А с нами теперь нельзя, отдыхай.

Я и подумала: „Я так уморилась… Если они приедут, дак чего ж мне? Я отдохну за это время“.

Говорит:

— Не туши огня, огонь пускай горит.

Огонь большой, большой!.. Эти поехали партизаны, а меня, дорогие, страх такой взял!.. Отъехали они метров тридцать, а я стала эти головешки выкидывать из гумна. Повыкидывала, повыкидывала… Этот дым идет с головешек. Весь огонь этот затоптала. Снегу мисочкой заносила, затоптала огонь, в уголке села на санках возле него и сижу себе смело, уже не боюсь. Этак, может, час просидела. Факт тот, что скоро и день был. Слышу: говорят… Думаю: „Ну вот, зря я огонь разбросала, потушила. Едут уже мои друзья“.

Подъезжают верхом и на лыжах. Немцы!.. И головешки эти подкидывают ногами. Дым идет… Честное стово, не встать мне вот!.. Подкидывают эти головешки, гергечут, гергечут. Глядят, куда след, и этим следом, теплыми следами — за партизанами!..

Господи, а уже Октябрь горит!.. Когда я выехала из Октября, в ту же минуту немцы — туда!..»

Вольга Минич дальше потянула свои саночки, и мы с нею еще встретимся у других деревень, в другом лесу…

А пока нас задержит память Тэкли Яковлевны Кругловой — в поселке Октябрьском. Задержит, а потом поведет по другому кругу мук — в соседнюю деревню Рудню. Потому что дважды в тот день убивали эту женщину, а она осталась жить, одна из тысячи… Теперь ей шестьдесят пять лет.

«…У меня раненые, в моем доме лежали. Партизаны. Ну, стал калавур тут, около нас… Ага, летел самолет тут вот, на Бунёв, забрал этих раненых. Партизаны мне сказали:

— Ты смотри, отряд выбирается, и ты за отрядом езжай, а то тебя разорвут, как придут эти немцы.

Ну, а я так думаю: „Как же пойду я за ними, куда я пойду?“ Тут, говорят, обняли нас кругом, оцепили… Ну, я не пошла с ними и осталась дома.

Я не на этом месте жила — напротив завода жила. Так я выбежала в этот завод да в дымовую трубу полезла. Ну, полезла я, там сидят наши мужчины, в трубе той, четыре человека. Даже один партизан был, а три таких было. Муж мой на фронте, а детей у меня не было — дак я одна. Я в ту дымовую трубу. Посидела я там, и приходит, правда, сосед. Гриб его звали. Приходит и говорит:

— Вы, говорит, вылазьте отсюда, немцы ахвишки кидают и давать будут, это, нам чай и хлеб. Вылезайте, они такие добрые, говорят, закурить дают. Вылазьте отсюда.

Эти мужчины взяли и вылезли. Пошли они, а их там забрали да в клуб…

Я сидела, сидела в той дымовой трубе, а дальше, думаю, пойду я переберусь уже в свой сарай. А наши рабочие сарайчики все в ряд были за заводом. Как я уже к этому сараю подошла, так и немцы уже там, скот пригнали и поставили. Меж тех сараев — целый табун. Ага, дак я думаю: „Пойду я стану около этих коров, что они пригнали“. А там уже четверо мужчин стоят, которые за теми коровами глядят. Дак я думаю: „И я погоню этих коров. Чтоб хотя меня не убили, чтоб они меня не узнали, что я этой хаты хозяйка“. Потому что они спрашивали много у кого и у меня тоже спрашивали:

— Вы не видели хозяйки вот этой хаты?

Это когда я бежала в завод прятаться. Дак я сказала:

— Она ушла уже, эта хозяйка, уже нема ее.

Тут я сама иду. Потому как страшно в той трубе, думаю, придут немцы, бомбу какую кинут, взорвут этот завод, и я тут погибла. Если где погибну, дак будет хоть свободней, а то в этом железе…

Пошла я в сарай свой — немец! Только я в сарай, ногу на бревно поставила, лезть на верхотуру, спрятаться от них, а немец ко мне! Дак я уже за эту свою коровку, выгнала ее и стала около стада, думаю, что меня не узнает, дак и я погоню этих коров. В Глуск они их гнали. А немцы подошли, забрали меня и погнали перед собой.

Я думаю, куда ж они меня гонят. Пришли в клуб и загнали меня туда. Ну, в клубе мы сидим, сидим…

Вопрос: — А сколько вас было в том клубе?

— Сто девяносто. Это мужчины так считали. Я уже взяла и говорю:

— Бабы, тут немцы нас побьют. — Ой, не-е…

И Гриб этот самый, что вызывал нас из трубы, тут уже был запертый. И я говорю:

— Еще этот Гриб приходил, было, и сына своего вызвал, и нас повызывал оттуда.

Дак он говорит:

— Не бойся, твой муж на фронте. Сказали, что у которых на фронте — тех не будут расстреливать. Только партизанские семьи будут. Будет собрание.

Ну, ждем того собрания, когда оно будет… Вот уже пять часов, а нема того собрания. А немцы лежат все на откосах железной дороги. И автоматы держат на этот клуб. Дак мы вот глядим, глядим в окна, а они лежат. С черепами… Здесь у них белое что-то такое и вот тут какие-то такие нашивки. И такие вот бутылочки по бокам, желтенькие, как четвертушки, были. Они бутылочками по этому клубу — шах! Клуб и загорелся наш! Никакого собрания нема! Снаружи подожгли нас. Вот взяли так, брызнули на этот клуб — и этот клуб пошел гореть. И вот один наш, он в конторе работал бухгалтером, дак он в окно, в раму как дал и вылетел с сыном. Сын был вровень с ним. И еще женщина это. Нас пять душ выскочило. Ага, дак они как летели ключом через это окно, дак немцы по ним очередь выпустили — те, что у железной Дороги лежали. Они бежали все, как гуси какие, ключом, Так они все и полегли, эти люди. А я сзади, из окна выпала, и тут канавка ж была, и кустики были такие. А под окном вода, а сверху снег. Дак я как летела, в канавку и упала. И лежала в этой канавке. Если бы на меня этот огонь, ветер, дак я б сгорела все равно в той канавке. Но ветер был туда, на склады, склады тоже горели. Так я и осталась.

А дальше — лежала, лежала, эти люди уже пищат, воют, собаки лают… Доходили уже… Ой, на разные голоса, невозможно!.. Вот уже снова меня начало колотить!.. Кричали люди на разные голоса. Так уже это в том клубе…»

О самых жутких минутах люди из огненных деревень чаще всего говорят одной, двумя фразами: «Пищат, лают… воют…» Тут все в одно спеклось: и людские крики, и треск пожара, и лай овчарок…

Или, вдруг, о том же:

«Те люди — как заплакали! Всякими голосками, как пчелы». (Мария Григорьевна Кулак. Боровики на Гродненщине.)

Или еще как… И замолкает человек. Здесь уже переспрашивать, расспрашивать не будешь. Только долгая пауза, как спазма, только глаза и лицо человека, которого вновь обожгла память, а он еще и прощения просит: «Вот уже опять меня начало колотить!..»

«…Я лежала, лежала да и думаю… Пойду я в Рудню, там же у меня знакомые, может, меня кто спрячет. Может, там живые люди остались…

Встала я. Хоть бы где кот, или какой воробей, или что на целом свете — все… Это такая тишина… А може, я только одна на свете осталась?

Дак я думаю, нехай эти немцы или пристрелят меня, или что уже… А то как я буду жить одна на свете».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: