Я уже начал различать и те и другие, конечно, не задумываясь о причинах разницы, но я знал, где дом богатого казака, лавочника или прасола, а где — захудалого казачишки или иногороднего. Иногородних, то есть неказаков, «русских», как их тут называли, пришлых с Украины или из центральных губерний, жило в хуторе немало. Их тесные дворики располагались главным образом на окраине, а на восток от хуторского майдана, за церковью, раскинулся целый поселок, так и называвшийся Русским.

Хутор был наполовину рыбачьим. За партой, рядом со мной, сидели дети рыбаков; они приносили с собой в класс на своей одежде и в своих сумках тот же затхловатый запах камышового дыма, вяленой рыбы и просмоленных сетей. О, этот вязкий и терпкий, как сок недозрелых терновых плодов, аромат горячей, разогретой на кострах смолы! В теплые, солнечные дни он носился над хутором, а внизу, у реки, у рыбных заводов и коптилен, он был особенно силен. Я полюбил его так же, как и нежные весенние ароматы родной степи; он возбуждал во мне беспокойные чувства.

Казалось, все напитано ядреным смоляным запахом: кровли хат, роняющие желтую листву деревья, тихая, почти неподвижная речка, тесно приткнувшиеся у причалов каюки, дубы и байды. И даже розовеющие под лучами утреннего солнца на взморье треугольники рыбачьих парусов как будто дышали с моря теплой сосновой хвоей. По дороге в школу ко мне присоединялись мои новые дружки. Я еще издали помахивал им харчевой сумкой; они останавливались, и мы шли вместе, весело болтая.

По какому-то немому соглашению мы, иногородние ребятишки, льнули друг к другу больше, чем к бойким, задиристым казачатам. Меня уже начинали обзывать «кацапом». А Аникий Рыбин, когда я чем-либо не угождал ему, все чаще бросал мне эту обидную кличку.

Вот мы идем с Петей Плахоткиным, сыном железнодорожного стрелочника, сероглазым, сутулым, очень смирным и скромным мальчиком. Мы увлеченно разговариваем. Я будто сейчас вижу его щуплую фигуру в коротком, выше колен, перешитом из отцовского железнодорожного бушлата пальтишке какого-то буро-травянистого цвета. Петя сильно горбится, словно ученический ранец пригибает его к земле. Чуть кривые ноги тонут в больших, не по росту, сапогах, на голове, наползая на лоб и уши, примостилась круглая отцовская шапка с вмятиной на месте орластого железнодорожного герба.

Я уже знаю: семья Плахоткиных живет, перебиваясь, на скудное отцовское жалованье линейного стрелочника. У Пети еще двое братьев: один — взрослый парень, другой — малыш, есть сестра-подросток, она живет в городе в прислугах.

— Братишка Вася — совсем сосунок мальчонка, — рассказывает Петя. — Ничего не понимает. Беда с ним.

— Почему — беда?

— Что есть, чего нет — все просит. Надо же понимать, что есть, а чего нет. Отец на станции служит, а мать по богатым казакам ходит — стирать и убирать, больная совсем… Отец у меня смирный, молчит все, а мать — злая, крикливая… Отец говорит: от болезни. Я матери боюсь больше, чем отца. У нас баловаться не положено, нет! У отца работа трудная. Особенно ночью зимой, когда снег и мороз. Все время стрелки ворочает, да еще очищает их от снега… А тут вдруг фонарь на стрелке ветер задует — беда! Это, брат, тебе не шалям-балям, а стрелка. Чуть что не так — поезд соскочит, и вот тебе крушение…

Я слушаю рассказ, как новинку.

— А какое бывает крушение? — спрашиваю я.

— А такое… Колеса соскакивают с путей, вагоны вверх тормашками, — будто хвастая, сообщает Петя. — Тут, брат, держись. Вагоны — в лепешку. Кого — насмерть, кого — покалечит. А стрелочник за все отвечай. Я отца очень жалею. Он добрый: никогда меня не бьет. А один раз я с ним на станции в будочке дежурил… Интересно. Он даже давал мне стрелку переводить.

— А как это? Вместе с поездом? Разве ты поднимешь поезд-то?.. Да еще паровоз…

Петя смеется:

— Эх, ты… Да разве стрелку вместе с поездом переводят? Он сам с одной пути на другую переходит. А для этого нужно только раму передвинуть. Понял?.. Вот как-нибудь сходим с тобой к отцу, — обещает Петя, — и ты поглядишь, как устроена стрелка, переводом называется…

Он расспрашивает меня о хуторе, о степи, об отце и матери. У меня тоже есть о чем рассказать. Я, пожалуй, впервые так много сообщаю о себе, о перепелиной ловле, о гусиной охоте, о погоне за пчелиными роями и готов поведать о самом близком моему сердцу — о Куприянове, о книгах, которые он нам приносил, но мы уже у ворот школы. Нас догоняют ребята из второго класса — оба здоровенные верзилы-второгодники. Один подставляет Пете ножку, другой трахает кулаком по моему ранцу на спине.

— Эй, кацапня, раздайся! Дай дорогу — черт несет Серегу!

Петя чуть не падает носом в грязь, но удерживается рукой за мое плечо.

Прямо перед моими глазами один из забияк показывает мне «козу», шевелит грязными пальцами, как таракан усами. Я бью его по руке не очень сильно, только, чтобы отмахнуться, и получаю в ответ такой меткий удар в лицо, что из глаз сыплются искры, а над верхней губой вскипает что-то горячее, стекающее в рот. Кровь!

Я ошеломлен, стою, мигая вытаращенными глазами. Я никогда еще не встречал такого коварства. Кровь капает на мое новенькое пальтишко, а я не знаю, бросаться ли мне на обидчика с кулаками или бежать к учителю с жалобой.

— Чига! Казачня! — гневно кричит вдогонку буянам Петя.

— Кацапы! Хамы! — несется в ответ.

— Чига! Чига остропузая! — неистовствует Петя.

Буяны возвращаются и вновь набрасываются на него.

На наше счастье, словно из-под земли, появилась Софья Степановна. Она отогнала драчунов, а меня взяла за руку, привела в учительскую, сама умыла лицо, смыла с пальто кровяные пятна и сказала ободряюще:

— Драться не нужно, но и уступать драчунам не советую. Из-за куста и ворона остра… А Белоусов и Стрельцов — воро́ны. Они храбрецы только с маленькими.

Этот первый тактический урок я выслушал с большим вниманием. Я узнал, что не только среди взрослых, но и между такими юнцами, как я и мои сверстники, может существовать вражда и даже ненависть.

Сидя на одной парте с иногородними — Петей Плахоткиным и неряшливым, плохо учившимся драчуном Саней Чупилиным, я не забывал, что на соседней парте и позади сидят казачата — чистенький, всегда опрятно одетый, черноволосый, похожий на калмыка Сема Кривошеин, дурашливый хвастун и бахвал Афоня Шилкин, грубоватый, длинноносый, ходивший слегка вразвалочку силач Ваня Рогов, с голосом, звучавшим будто из бочки, и еще десяток других казачьих сыновей. Все они были неплохими ребятами, мы вместе учились, играли на переменах, а с Ваней Роговым мы стали потом закадычными друзьями. И все-таки держались они иногда в классе как-то особенно — ни с того ни с сего вдруг задирали носы и смотрели на нас свысока, как молодые петушки, когда впервые начинают кукарекать.

Все это было, конечно, данью мальчишеской глупости, серьезной сословной вражды между нами, детьми, в эту пору не могло быть. Обижало меня только малопонятное слово «кацап». Потом я узнал, в списке учеников против каждой фамилии стояла графа «сословие» и там значилось: «казак», «иногородний». Впервые в школе я узнал, что я — существо менее совершенное, чем, например, Сема Кривошеин, Афоня Шилкин или первый задира и драчун в классе Миша Белоусов. Ведь в их жилах текла «алая», казачья кровь… Об этом напоминали особое внимание к казачатам и поощрения со стороны попечителей и школьного начальства.

Не сразу предстала передо мной теневая сторона казачьей церковноприходской школы, ее елейно-жестокий бурсацкий режим…

Любимая учительница

Никогда не забуду ее рук, шелковисто мягких, всегда пахнущих каким-то особенным душистым мылом, ее длинных пальцев, бережно листающих учебники и тетради, не забуду проникающего в душу голоса, ровного, спокойного, иногда строгого, но никогда — раздражительного, грубого…

А ее глаза, всегда внимательные, всевидящие, с умным и зорким прищуром (Софья Степановна была немного близорука), некрасивое и вместе с тем полное обаяния скуластое русское лицо, уложенные на голове, в виде венка, русые косы, иногда повязанные простым бабьим платком, пенсне на шнурочке, пришпиленном обыкновенной булавкой к строгому серому платью с постоянно застегнутым наглухо воротником — разве может все это улетучиться из памяти?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: