Он не доучился в школе, ушел из второго класса, как потом мы узнали, помогать отцу на рыбной ловле.
Жаловалась ли Софья Степановна на жестокость Щербакова? Написала ли окружному инспектору и, если написала, то что ответил инспектор, — осталось неизвестным: В те годы хотя и запрещались инструкцией министра просвещения Кассо телесные наказания и карцеры, хотя и проповедовались просветительные идеи, но безобразные воспитательные приемы в школах держались еще крепко.
После происшествия с Катричем Степан Иванович стал избегать встреч с Софьей Степановной. Он словно терялся в ее присутствии и в то же время старался найти повод для придирок. Но таких поводов не было. Софья Степановна разговаривала с ним сухо и кратко. Однажды я стал нечаянным свидетелем такого разговора.
В начале большой перемены я замешкался в классе, нагнувшись за партой так, что меня не было видно, рылся в своем ранце. В это время в класс вошел Степан Иванович, за ним — Софья Степановна. Я притаился… Я не мог разобраться тогда, о чем говорили эти два разных, не похожих друг на друга учителя, но я заполнил голос Софьи Степановны, дрожащий, взволнованный. Кажется, речь шла об одном из неуспевающих учеников, и я услышал, как Софья Степановна очень жестко сказала:
— Милостивый государь Степан Иванович, не уступлю я вам его. Не уступлю! И не позволю… Знаю я вас… Ведь вы — бурбон. Да, да, бурбон! Бурсак!
— А вы — институтка! — вспылил Степан Иванович. — Благородная девица! Кому нужны ваши сантименты? И пошло все это к чертовой бабушке, если хотите знать!
— Вы что? Забыли Степу Катрича? — угрожающе тихо спросила Софья Степановна.
Степан Иванович сразу сбавил тон:
— Не напоминайте о Степке… Не губите моей репутации… прошу вас…
Мне, малышу, сидевшему под партой, стало смешно от того, что заведующий, которого все ученики боялись в школе, как огня, заговорил вдруг виноватым, просящим голосом.
— Ведь я тогда просто обезумел. Поверьте: в случае с Катричем виноват мой бешеный характер. И я прошу вас, Софья Степановна, не вините меня.
— Ну, полно, полно… — сердито проворчала Софья Степановна. — Не характер тут виноват. Все вы тут бурсаки! Противно с вами говорить. И благодарите ваших заступников, что все так обошлось с Катричем. А ведь вы могли быть хорошим педагогом…
— Я считал своим долгом строго наказать Катрича, — мрачно проговорил Степан Иванович и вышел из класса.
Я не удержался и чихнул под партой от пыли.
— Кто здесь?! — удивленно вскрикнула Софья Степановна. — Ну где ты? Вылезай.
Я вылез, красный, взъерошенный.
Софья Степановна удивленно уставилась на меня.
— Ты?! Зачем тут?! Почему не на перемене? Подслушивал, да?
Я молчал. Потом осмелел и спросил:
— Софья Степановна, Степан Иванович вас боится?
— Ну-ну… — Она потрепала меня по щеке. — Откуда ты взял, дурачок? Степан Иванович — твой учитель. Его надо уважать и слушаться… Марш во двор! Беги-ка, освежись!
— Вы сказали про Степку…
Софья Степановна нахмурилась:
— Иди, иди… Поиграй.
Я еще не читал Помяловского и спросил:
— А что такое бурса?
— Вот будешь хорошо учиться, читать будешь — узнаешь. — Софья Степановна погладила меня по голове. — Бурса — была такая духовная семинария. Бурсы давно нет, а бурсацкие порядки еще остались… Но ты на это не смотри, а учись… Беги-ка гуляй!
Она подтолкнула меня к двери.
Да, это были совершенно разные люди — Щербаков и Софья Степановна. Вообще учителей-«семинаристов» можно было сразу отличить от «классиков», окончивших классическую гимназию или учительский институт.
Первые презирали вторых, горделиво называя себя мужиками и разночинцами, и получали в ответ более утонченное, но не менее презрительное пренебрежение.
«Мы — труженики, мы сами в школах и печи топим, и золу выгребаем, не затыкаем носы надушенными платками, когда от учеников пахнет хлевом», — хвастали «бурсаки».
«Мы — цвет истинного просвещения и культуры. Мы — носители идей нового века, — говорили «классики». — Мы идем на смену невежественным семинаристам. Мы учим народ не щи лаптем хлебать, а подлинно интеллигентным нравам. Нам принадлежит будущее России».
Потом мне пришлось глубже узнать как тех, так и других. «Семинаристы» относили Софью Степановну ко второй категории и если открыто не выступали против нее, то только потому, что сила ее учительского авторитета, всеобщего уважения и любви к ней учеников и всего хуторского населения преодолевала неприязнь к ней.
Софья Степановна окончила частный пансион, и ей были свойственны черты так называемого «благородного воспитания», столь ненавистного «бурсакам». Но, приобретя хорошие манеры, знание французского языка и прочих «благородных» предметов, она вместе с тем не утратила любви к простому народу, и это выделяло ее из среды «классиков»-чистоплюев.
Она усвоила черты той интеллигенции, которая в шестидесятых годах прошлого века шла в народ и была готова обречь себя на самые тяжкие испытания ради народного блага.
Хождение «в народ» давно изжило себя, считалось бесполезным и даже смешным, но Софья Степановна сохраняла черты лучших народолюбцев, рассеивала вокруг свет своей души, слыла в хуторе примером вечного, неугасимого добра.
Законоучители
В церковноприходских школах, где на страже образования и нравственного воспитания стояли местные блюстители православия — набожные и невежественные попечители из купечества, атаманы и священнослужители, — затхлый дух постного благочестия внедрялся особенно настойчиво.
В нашей семье, как я уже упомянул, особенной религиозности не наблюдалось; может быть, потому, что в Адабашево не было церкви, отец и мать к церковным обрядам никакого усердия не проявляли, а к попам отец относился даже враждебно. До девяти лет в церкви я бывал редко, только когда матери надо было ехать к причастию.
И вдруг в школе, чего я совсем не ожидал, богомольный режим навалился на меня всей тяжестью. Первоклассники, еще не научившиеся хорошо читать, должны были зубрить молитвы — «перед учением» и «после учения», «Богородицу», «Отче наш» и многие другие.
Питая отвращение к заучиванию слово в слово любого текста, я должен был запоминать молитвы, смысл которых для меня долгое время оставался непонятным. Мудреные церковнославянские слова и целые обороты я повторял механически, и часто они принимали в моем сознании совсем иной, причудливый смысл, за который, если бы я его высказал, меня тотчас же вытурили бы из школы.
Не было для меня мучения большего, чем быть дежурным по классу и читать по утрам молитву «перед учением» и в конце занятий «после учения». Я всегда сбивался, пропускал слова, коверкал фразы, за что получал строгие внушения.
Софья Степановна прощала мне ошибки и в крайних случаях обращалась к Семе Кривошеину, всегда знавшему назубок все молитвы, а на меня смотрела, укоризненно покачивая головой. Кривошеин читал очень охотно и без запинки. Степан Иванович, присутствуя на молитве, вообще плохо слушал. Он всегда был погружен в свои домашние дела. Но горе было тому, кто ошибался на уроке закона божьего: тут придирчивый отец Петр, от которого всегда пахло чем-то кислым, вытягивал душу своими наставлениями.
Кстати, о «батюшках», о законоучителях. Их было у нас два — отец Петр Автономов и отец Александр Китайский. Первого я не любил до дрожи и не терпел всем существом своим, второго боялся не меньше, но в то же время подмечал в нем и нечто привлекательное, интересное.
Отец Александр был стройный, худощавый, с бледным красивым лицом. С высокого лба назад и на плечи спадали густые темные кудри. В его взгляде было что-то задумчиво-одухотворенное. Знающие живопись местные интеллигенты уверяли, что он похож на Иисуса Христа с известной картины Крамского «Христос в пустыне». Голос у него был звучный, бархатистый, во время богослужения поп преображался, особенно в большие праздники, когда выходил на амвон в сияющем облачении, с устремленными в глубину церкви глазами, сверкающими на бледном лице подобно двум жарким свечам.