После купания Мишку кормили. Животик его становился толстым, тяжелым и круглым, и медвежонок тут же засыпал. Должен сказать, что спустя несколько дней после того, как Мишка стал москвичом, мы пытались разнообразить его меню, угостив манной кашей. Только из этой затеи ничего не получилось: Мишка совал нос в блюдце с кашей, мордочка его из черной превращалась в белую, но кашу есть он не мог. А может быть, не хотел — кто знает. Пить из соски казалось ему спокойнее и проще. Никакой работы, а в живот попадает. И вот, когда живот этот округлялся, а озорные Мишкины глаза закрывались, Славка укладывал его в корзинку. Это он никому не передоверял. Как известно, в первые дни после нашего приезда из Валдая, когда Слава то и дело бегал ко мне и таскал Мишку к себе, дела его в школе пошли, прямо скажем, позорно. Дважды, как говорится, проехался он на паре. Зато потом, когда Славина мама установила жесткий режим — школа, гулянье, уроки, а лишь потом Мишка, — все пошло хорошо. Отметки Славины я тут перечислять не буду, но скажу одно: в четверти от тех двух двоек и следа не осталось. К концу же года у Славки совсем хорошо получалось.
А тут весной выяснилось: нет у меня больше сил с Мишкой проводить все дни. Хоть и привык я к нему, полюбил Мишку, а чувствую — надо оторвать его от себя, отдать куда-нибудь. Ведь и моя работа может получить такую оценку, как у Славки в первые дни после приезда из Валдая. Что с того, что мне отметок не ставят: бывает и похуже, чем отметка.
Нет, как ни тяжело, а пришла пора расстаться с Мишкой. Кстати, и характер у него начал меняться. Бывал он, конечно, и прежним игривым Мишкой, но появились у него замашки большого медведя. Он вырывал теперь не только вилку из штепселя и голову у куклы, а все, что ни попадало ему в когти, рвал и грыз: кожаную ручку от чемодана, диванную подушку и даже, вероятно, очень невкусные галоши. Были, правда, у Мишки и достижения. Он научился ходить «на ногах», а не на четвереньках. Бывало и так, что Славе удавалось заставить Мишку кувыркаться через голову. Делал он это очень потешно. По правде говоря, я видел этот Мишкин трюк только один раз. Но дома меня уверяли, что в мое отсутствие Мишка проделывал совершенно невероятные номера.
— Он очень-очень умный! — убеждала меня дочка.
А жена говорила:
— Наш Мишка особенный. Я думаю, что второго такого медвежонка на свете нет.
Должно быть, так же считали все дети нашего двора и прилегающих переулков. У меня было такое впечатление, что для них увидеть Мишку было самой большой радостью. И они любой ценой старались не отказывать себе в этой радости.
30
Когда медвежонок, а главное — его гости совсем сорвали мою работу, я окончательно решил: «Отправлю я Мишку, отправлю».
Жена и дочь слышать об этом не хотят. Когда они приходят домой, Мишка, как мохнатый шарик, катится прямо под ноги и скулит по-своему, по-медвежьи: «Возьмите меня на руки!»
Только его на руки поднимут, сразу, в одно мгновение, все лицо исцелует. Лижется, ласкается, визжит от удовольствия. А ухватит палец — сосет. И еще Мишке, когда он целовал щеки, очень нравилось ухватить и сосать мочку уха. Только это было щекотно.
Ласковый был Мишка. Когда кому-нибудь из нашей семьи бывало грустно, медвежонок чувствовал это и ласкался изо всех своих медвежьих сил. А добрые глаза его при этом говорили: «Не надо грустить. Все огорчения в конце концов проходят».
И в самом деле, легче становилось на душе.
Мишка не мог выразить словами то, что, правда ведь, словами и не скажешь. Но поуркиванием, теплой своей шерсткой, которой он ласково терся, и синими бусинками глаз говорил: «Я тебя люблю».
Да, я уверен, что ни одна на свете собака или кошка не могут ласкаться так, как ласкался Мишка. Он не только терся своей пушистой шерсткой, не только поуркивал или танцевал свои медвежьи пляски, смешно переступая с ноги на ногу, что, может быть, сделает почти каждая кошка или собака. Но то — домашние животные. А медвежонок — зверь, хищник, лесной житель. Ему положено быть не другом, а врагом человека. Но Мишка был другом, и каким! — верным, разделявшим грусть и радость во всю силу своих медвежьих чувств.
Ну как с таким расстаться!
Жена говорит:
— Не отдавай Мишку. Пусть еще поживет. Летом я отпуск получу и буду с ним. А ты сможешь спокойно работать.
А дочь добавляет:
— А я после мамы отпуск возьму и тоже с ним буду…
Но это когда-то еще будет! Пока что они целый день работают, а я — то молоко Мишке подогрей, то кашей его накорми, мордочку вытри, убери после его безобразий, и все время: динь и динь — звонят и просят Мишку показать.
31
Медвежонок стал как бы членом нашей семьи. Вот посудите сами, насколько мы к нему привыкли. Случилось как-то так, что в часы Мишкиного ужина по всей квартире раздался его рев — и какой! Орет Мишка так, словно его режут.
Я открыл дверь в кухню, где жена и дочь должны были Мишку кормить, и сразу же почувствовал запах пригорелого молока.
— Что, — спрашиваю, — прозевали молоко, а он с дымком не хочет?
— Не хочет, — говорит дочка. — Мама теперь в другой кастрюле кипятит. Сейчас будет готово.
Да, сейчас! Легко сказать! Жена будто колдует над молоком, а оно и не думает закипать. А Мишка орет. Он же, известное дело, как будильник, и к тому же точнейшего хода — требует аккуратности по минутам. А тут мы опоздали с ужином на полчаса.
— Ну, как там — кипит? — спрашиваю.
— Сейчас поднимется, — говорит жена.
А дочка пока что Мишку успокаивает:
— Да помолчи ты, Мишенька, потерпи немножко. Ну, не ори так громко. Молоко, знаешь, когда над ним стоишь, всегда медленнее закипает… Ой, мама, сними — убежит.
К этому времени Мишка орал уже совсем необычно, каким-то таким немедвежьим голосом, что вынести это было выше моих сил.
Пока молоко разбавляли холодной водой и подслащивали, я взял Мишку на руки. Но он и на руках продолжал страшно рычать и так вертелся, что я его еле удерживал.
Наконец ужин был готов.
Я взял у дочери бутылочку с соской и протянул ее Мишке. А он, глупенький, так разволновался, что никак не мог ухватить соску своей пастью. Мотает головой, соска изо рта выскакивает, молоко во все стороны брызжет, а в рот не попадает. В общем, как в пословице говорится: «По усам текло, а в рот не попало».
— Мишенька, успокойся, — говорю. — Молоко — вот же оно.
Какое там! Вертится, крутится, рычит. Глотнуть никак не удается, и от этого злится еще больше.
Тогда я протянул соску дочери:
— На, держи, а я его держать буду.
Я зажал Мишкину голову между ладоней — не дал ему вертеться.
Дочка протянула медвежонку соску. Мишка причмокнул, глотнул, и вдруг по его облитой молоком мордочке покатились две большие слезы. Как же он при этом сосал: быстро-быстро, захлебываясь, с жадностью, словно боясь, что у него отнимут. А слезы текли и текли по липкой шерстке, и от них на Мишкиной физиономии образовались две блестящие полоски.
В это время я посмотрел на дочку и вижу — у нее тоже текут по лицу слезы.
— Ты что?
— Ничего.
И смеется.
— У него же, — говорю, — слезы радости. Он, бедняга, так изголодался, что, как только почувствовал теплое сладкое молоко, заплакал от счастья, А ты чего?
— Ничего. Я тоже от радости.
Да, уж что говорить: от Мишки было много радости, но были и слезы. И в конечном счете трудно сказать, чего было больше. Только в то время моя дочь никак не хотела согласиться с тем, что у Мишки есть какие бы то ни было недостатки. Она считала его безупречным во всех отношениях. Я говорил:
— Мишка разорвал мои ботинки. Видела?
— Видела. Можно подумать, что ты свои ботинки не рвешь. Вон в тумбочке полным-полно твоих рваных ботинок. Не Мишка же их разорвал.
Я говорил:
— Он разорвал все мои бумаги. Такой беспорядок наделал — жуть.
А она:
— Можно подумать, что у тебя полный порядок. Сам ведь к столу никого не подпускаешь; все там так раскидано, что глядеть страшно. А к Мише придираешься.