Спустившись, он быстро пошел от вышки к одной из густых аллей.
— Не хочет, чтоб здесь видели, — предположил Ленька, — удирает!
— А ты думаешь, ему приятно? Посмотрим, что он будет делать дальше.
— Давай.
Мы пошли за ним. Мужчина шагал быстро и уверенно. Держался прямо.
— И не скажешь, что он такой, — вздохнул я. — Девчонки и те прыгали, визжали и прыгали, а этот…
— Хватит про него, — рассердился Ленька.
Но это было выше наших сил. Мы не могли оторваться от него. Мне хотелось запомнить его лицо — глаза и губы, отыскать в них что-то такое, что б подтвердило: не случайно он не прыгнул.
Вот человек достал из кармана коробку «Казбека», покатал в пальцах толстую папиросину и закурил. Ветер понес на меня табачный дымок, но я развеял его рукой.
Человек подошел к палатке «Пиво — воды» и пристроился в конец очереди. Стучал насос, шлепалась на землю сдутая пена, кто-то похохатывал и шутил. А человек, который не прыгнул, стоял и ждал очереди.
Мы с Ленькой остановились рядом, у старого тополя, и почти в упор наблюдали за ним.
— Смотри, — шепнул Ленька, — достал бумажник, деньги пересчитывает. Скряга, думает, что потерял!
— Наверное, — согласился я, — такой скорее повесится, чем лишний рубль истратит.
Человек подошел к окошечку.
— Смотри, как он сдачу проверяет, — сказал я, — боится, что обсчитали.
— А что ему еще делать, как не бояться? Он ничего больше и делать не может.
Человек взял граненую кружку, отошел в сторонку, чуть не наступив мне на ногу своей штиблетиной, и, не сдувая высокой пены, принялся пить. Пил он медленно, не торопясь. Потом поглядел на ручные часики.
— Ждет кого-то, — шепнул Ленька и ехидно улыбнулся. — Может, девушку?
— Скажешь еще! Не похоже это на него.
Человек допил кружку, закидывая дном вверх, чтоб ничего не осталось.
— Видал? — шепнул Ленька. — Все до капельки.
— А какое лицо у него!
— Какое?
— Не такое, как у всех. Глаза не смотрят на людей, юлят, веки странно подрагивают. Нервный, видно…
— Трус он, вот кто! — отрезал Ленька.
Человек опять посмотрел на часы, поставил на прилавок пустую кружку и быстро пошел по аллее, густой и темной, как ущелье. Мы, как верная охрана, следовали сзади.
У входа в парк он остановился. Взяв чересчур быстрый темп, мы едва не налетели на него и отпрянули в стороны.
Вдруг лицо мужчины заулыбалось. Он тронул прическу и совсем новой, церемонной, чуть фатоватой походкой пошел к калитке. В нее в это время входила девушка. Молоденькая, тоненькая, на шпильках. Она тоже улыбалась, хорошо улыбалась, и мне стало обидно: она ведь ничего не знала…
— Здравствуй, дорогая. — Мужчина изогнулся в полупоклоне и протянул ей руку. — Ты сегодня молодцом, точь-в-точь…
— Врет он все, врет, не верьте ему! — закричал вдруг Ленька, и мы бросились в кусты, подальше от этого в черном, от человека, который не прыгнул…
Тревоги тех лет
Могилевич…
Вам что-нибудь говорит это имя?
Вряд ли.
А я хорошо помню его, хотя погиб он давно и за это время случилось столько событий, великих и малых, что мне даже странно, как я не забыл это имя. И мне до сих пор грустно, что он тогда погиб…
Пароход «Челюскин» вышел из Мурманска с экспедицией Шмидта, чтоб за одну навигацию пройти во Владивосток, но в Беринговом проливе он был затерт льдами и дрейфовал с ними в Чукотское море.
Я хорошо помню себя, девятилетнего мальчишку, с пачкой листов в руке, остропахнущих синей типографской краской — экстренных выпусков: погиб раздавленный льдами «Челюскин». Нам, нескольким школьникам, какие-то люди на улице дали по пачке этих выпусков, очевидно отпечатанных в типографии областной газеты и велели «распространить» их среди горожан.
Был вечер, в окнах зажигались огни, улицы окутали синие сумерки, а мы носились по улицам города и вопили:
— Утонул «Челюскин»! Люди высадились на лед! Погиб «Челюскин»!..
Мы совали прохожим эти листы, отпечатанные на тонкой бумаге, и бежали дальше, пока в руках не осталось ни листа. Даже себе забыл оставить.
Утром об этом сообщили все газеты.
Пароход затонул. Пока он погружался, на лед успели выгрузить продовольствие, палатки, бочки с горючим, лес. Все люди, кроме одного человека, сошли на лед, — все люди, кроме Бориса Могилевича. Он замешкался, спасая имущество, а может, его ударила какая-нибудь балка. Вместе с «Челюскиным» ушел он в студеные воды Чукотского моря.
Я читал в газетах и слушал по радио о жизни людей на льдине, в «лагере Шмидта» — так был прозван челюскинцами их дрейфующий городок. Я представлял, что было на душе у людей, когда корабль тонул, когда в небо задралась корма с обнажившимися винтами. Он уходил от них, огромный, грустный, с теплыми салонами и каютами, к которым за месяцы плавания так привыкли люди. И на нем остался один человек.
Клокотало, пенилось море, гремел расколотый, искрошенный лед, вода выплескивалась на льдину. Льдина трещала и содрогалась. Все ниже опускалась корма «Челюскина», пронзительно чернея на фоне льдов и неба, и вот ее поглотило море.
Все, кроме одного, остались на льдине, большой и ненадежной, вдали от твердого берега.
Горько смотрели люди на то место, где только что был их «Челюскин», на взрывы и клекот воды, на бочки и бревна, плавающие среди битого льда.
Цветными карандашами рисовал я в альбоме «лагерь Шмидта»: палатки, домики из снега и досок, озябших людей и длиннющий шест с красным флагом. Среди людей был и сам Шмидт, сам Отто Юльевич — его имя и отчество узнала вся страна, — с большой черной бородой, тоже ставшей знаменитой.
Я прибегал в школу, и первая фраза была:
— Слыхали про медведей? Пожаловали в гости…
— Читали. А льдина не треснет? Вдруг все утонут?
— Спасут их. Снимут.
— А продовольствия у них много? Хватит? А топлива?
— С самолетов сбросят.
— А где они воду пресную берут? Лед топят?
— Наверное. А как они моются?
О челюскинцах мы перешептывались на уроках, писали о них стихи в классную стенгазету и во дворе строили из снега свой «лагерь Шмидта».
Скоро челюскинцев стали спасать: наши летчики вывозили с льдины людей. Вначале женщин, больных и ослабевших, потом — остальных. Люди уступали друг другу очередь, хотели последними сойти с этой опасной льдины.
В пургу и метель выискивали льдину Леваневский и Слепнев, Доронин и Молоков… Их было семь, семь летчиков, на гимнастерках которых засверкали первые золотые звезды Героя.
В полярную ночь, когда летчики не могли разглядеть крошечный лагерь, челюскинцы жгли в бочке нефть, и черный дымный хвост, уходящий в небо, притягивал летчиков.
Всех спасли. Никто больше не погиб. Никто, кроме Бориса Могилевича. Я навсегда запомнил его имя. Я ни разу не видел его портрета и не знал, сколько ему лет и откуда он родом. Может, он был белорусом, потому что многие белорусские фамилии оканчиваются на букву «ч». Я даже думал временами, что он родом из города, где я родился, из Могилева, потому что у него была фамилия Могилевич.
Челюскинцев доставили в Москву, и я видел в кинохронике, как они ехали в открытых машинах по улице Горького в пурге цветов и приветственных листовок. Их встречали на Красной площади, за мужество и выдержку их наградили орденами, вожди принимали их в Кремле…
А в следующем, тридцать пятом году вышла особая челюскинская серия почтовых марок. На самой дорогой, пятидесятикопеечной, был изображен покинутый ледовый лагерь: два белых медведя, закинув морды, с тоской смотрят на последний улетающий с льдины самолет. Вдали лучится северное сияние, развевается на шесте флаг, а медведи глядят в небо и воют…
Далеко с тех пор шагнуло время.
Много наших дрейфующих станций плавало и плавает у Северного полюса, и событие, равное тому, не заняло бы теперь в газете больше одной-двух заметок. Не такое уж это крупное событие для огромной страны. Но ведь то были первые наши подвиги, первое единение человеческих судеб на шатком, треснувшем льду, начало больших путей…