Бог весть, что им виделось в мыслях. Вершины Тавра в белых снегах, виноград в долинах Армении? Может быть.
Серебристыми большими рыбами, мелькающими, кружась и изгибаясь возле добычи в прозрачном потоке, сверкали стальные серпы десяти боевых колесниц. Чудилось: наматывая незримые путы, они туго тянут за собой понурую, в дорогих, но изорванных одеждах толпу приближенных царя Митридата — над ним римское войско одержало победу.
Медлительно качаясь, как на волнах, на плечах идущих густыми рядами пленных проплыли по улице между домами, как в проливе между скалистыми островами, сто десять военных кораблей с носами, окованными медью.
За ними, стараясь не отстать и не упустить свой флот, тревожно следовал сам Митридат — золотой, высотой в шесть футов. И рабы несли за статуей, словно подобрав на берегу, царский щит, облепленный, как песком и галькой, драгоценными каменьями.
На серой мостовой, под ногами пленных, оставались кровавые следы.
Над улицей вспыхнуло прозрачное зарево — оно отразилось на лицах металлическим странным светом. Появились двадцать громоздких носилок с разнообразной серебряной посудой. И носилки с золотыми кубками, доспехами и золотой же монетой — в количестве тридцати двух. Если царь, устав, пожелает отдохнуть, к его услугам золотые удобные ложа — их везут на легких помостах восемь отборных мулов с гладкой шерстью.
Еще пятьдесят шесть сильных мулов везли серебро в крупных слитках.
И еще сто семь крепких вьючных животных — серебряную монету в корзинах, которой набралось, как говорили в толпе, без малого на два миллиона семьсот тысяч драхм.
На больших писчих досках крупно значилось, сколько денег Лукулл передал Помпею для борьбы с киликийскими пиратами, сколько драхм внесено в казну. И сколько выдано каждому солдату, а именно — по 950.
Смех и стоны. И топот ног. Страшный гул барабанов. Визгливо пели чужие флейты. Надрывалась в криках толпа. Чем степенный Рим в этот безумный день не многошумный восточный город, справляющий торжества в честь какой-нибудь четырехрукой богини? Где-то в стороне — холодная жизнь с нуждой и горем, а здесь ее дурное искажение. Праздник — нелепое отражение будней.
В конце триумфа Лукулл устроил неслыханно щедрое угощение для жителей Рима и окрестных селений. И кое-кто из жителей Рима и окрестных селений, бесплатно насытив утробу, еще раз убедился, что война для них — благо. О тех, кто погиб в ущельях Тавра, думать не хотелось.
Сенат возлагал на Лукулла необычайно большие надежды: он, опираясь на огромную славу свою и влияние, даст отпор державному Помпею и возглавит борьбу «лучших граждан» за власть.
Но случилось невероятное! В самый разгар успехов… Лукулл расстался с государственными делами. Риму уже грозило разложение. Назревали гражданские войны. Лукулл увидел: недугу, которым страдает государство, нет исцеления, и, после стольких битв и трудов, решил предаться жизни, чуждой забот и огорчений.
В Риме с оглядкой шептались о ночных пьяных шествиях при свете факелов, с песнями и танцами и всевозможных прочих забавах.
«О ком из видных людей не говорят дурного? — пожимали плечами его сторонники. — А книги? Он покупает прекрасные свитки, где может, и собирает их в хранилищах, открытых для всех. Его дом украшен редкими изваяниями, на приобретение которых Лукулл не жалеет средств. Он разводит сады, роет каналы. В уютных портиках, возведенных на его деньги, проводит время в умных беседах с людьми образованными. А что вы скажете о знаменитом гостеприимстве Лукулла?»
Да, пиры он задавал баснословные, с тщеславной роскошью человека, которому внове его богатство.
Однажды ему случилось много дней подряд угощать неких греков, зачем-то приехавших в Рим. Эти люди, засовестившись, что из-за них каждый день производится столько расходов, стали избегать приглашений. Лукулл отчитал их с улыбкой: «Кое-что из этих расходов, достойные греки, делается мной и ради вас, но большей частью — ради Лукулла».
Как-то раз (редкий случай) он обедал в одиночестве, и ему приготовили один стол и скромную трапезу. Лукулл рассердился и вызвал раба, приставленного к дворцовой кухне. Тот сказал, что, поскольку гостей не звали, он не думал, что нужно стряпать изысканные блюда. «Как? — вскричал возмущенный хозяин. — Ты не знал, что сегодня Лукулл угощает Лукулла?»
Иногда с небольшой тихой свитой и неизменной веселостью в хитрых глазах он беспечно слонялся по Форуму. Здесь и нашел его Марк Лициний Красс.
Плотный, тяжелый, с толстой шеей, считающейся признаком гордыни и высокомерия, Красс ковылял мимо храма Весты, сбычив лоб и несколько сутулясь, не торопясь, но будто с тайной тревогой, чуть вперевалку, занося левый бок вперед и ногу за ногу. Руками при ходьбе не машет, — они у него как бы наготове. Кажется, сейчас он схватит ими что-нибудь.
Лукулл, бодрый и легкий, ядовито-насмешливый, ждал его, вскинув левую бровь и прищурив правый глаз: «Торгаш. Хоть и знатного рода. Точно лавку свою идет открывать».
— Я хотел бы к тебе зайти.
— Прошу! Отобедаем вместе.
В своем доме, похожем средь голубых бассейнов на белый остров, до половины снизу увитый плющом, хитроумный Лукулл шепнул рабу:
— В «Аполлоне».
Так у него именовался один из роскошных покоев. Стоило только хозяину назвать столовую, как раб, прикрепленный к этому делу, уже знал, что готовить, какую утварь использовать, с какой быстротой и в какой последовательности подавать.
В пятьдесят тысяч драхм обходился, по слухам, обед в «Аполлоне»…
Приятели возлегли. Но Красс, известный умеренностью, похоже, даже не замечал невероятного разнообразия блюд и вкуса искусно исполненных печений. Не затем, чтобы сытно поесть, пришел сюда Красс. Он сам бы мог закатывать подобные пиры. Хоть каждый день. Если бы не его не менее известная скупость.
Красивый раб-музыкант взял в руки арфу, юная певичка раскрыла было влажный рот, но гость поморщился:
— Прогони.
— Ступайте, — распорядился хозяин.
Без особой охоты обгрызая ножку дрозда, Красс бесстрастно оглядывал колонны зала, мраморный пол, цветную роспись на стенах. Высокий потолок в геометрических узорах из майоликовых плит. Окна в алебастровых решетках. Все на восточный лад. Сколько чистых красок, воздуха, света. У входа — белоснежный Аполлон.
Хлебнув немного вина, разбавленного водой, гость приступил к делу:
— Что важнее всего в большой войне с Востоком?
А! Вот что привело к Лукуллу коварного Красса, который, смотря по выгоде, легко меняет дружбу на вражду, вражду на дружбу и может много раз быть то горячим сторонником, то ярым противником одних и тех же людей либо одних и тех же законов.
Лукулл вытер губы и пальцы хлебным мякишем.
— Лучше всего, — он поднялся и сел, — не начинать ее.
Словоблудие! Красс — настойчиво:
— А если начал?
Он продолжал мирно лежать на левом боку, опираясь на локоть, но весь его настороженно- подобранный вид замораживал охоту перечить ему. Лукулл вспомнил, как, будучи консулом, Марк Лициний Красс ударом кулака разбил в кровь лицо сенатору Аннию, в чем-то не соглашавшемуся с ним. «У него сено на рогах», — говорили в Риме. У римлян был обычай: для предостережения прохожих навязывать бодливому быку на рога клочья сена.
Но и Лукулл не безрог.
— Если начал, — он сейчас как никогда серьезен, — не заходить далеко.
— А если зашел? — строго допытывался Красс.
— Суметь унести ноги! — вдруг рассмеялся лукавый Лукулл.
— Но ты начал, и зашел, и унес, — завистливо-осуждающе сказал Марк Лициний. — И не только ноги. — Он вновь, теперь уже алчно, взглянул на сверкающий, со вкусом убранный зал. Поистине царский чертог. Перед Крассом — золотая чаша с изумрудной ветвью и рубиновыми цветами. Ложе под ним застлано пурпурной тканью. Над ним, из ниши в стене, точно скульптурный портрет самого Лукулла, ехидно улыбается бронзовый Сатир. — Недаром юрист Туберон назвал тебя «Ксерксом в тоге». — Ксеркс был не только самым богатым, но и самым изнеженным и расточительным из персидских царей. Триумвир, разделяющий власть в Риме с Помпеем и Цезарем, мог не боясь делать подобные замечания.