— Купи! Не пожалеешь. Он человечек забавный.
— Я подумаю.
В благодатном Риме встают рано.
— О Веста-охранительница! — с испугом взглянула Эмилия сквозь световой люк крытого двора на осеннее черное утро. — Что сулит новый день? — Женщина с тревогой зачерпнула кувшином дождевой воды из каменного чана, сооруженного в середине двора как раз под квадратным отверстием в крыше.
Но когда ее дочь раздула огонь в жаровне с древесным углем, и сама Эмилия, засветив плошку, взялась за ручку домашней мельницы, и в тесном дворе раздался привычный шершавый звук легкого жернова, она успокоилась. Все идет как обычно.
И к тому времени, когда проснулись младшие дети, мать с дочерью успели намолоть пшеничной муки, замесить тесто с лавровым листом для аромата и с отрубями — для припека, придать крутому тесту округлость, посыпать солью и поставить, накрыв миской, в сковородке на раскаленную жаровню. Перед этим Эмилия пальцем провела по нему две, накрест, борозды: одну «четвертушку» горячего хлеба на двоих получали сорванцы, которым настала пора в школу бежать…
— Отец оставил мне югер[1] земли и хижину эту. — Старый Корнелий кивнул через плечо на сплетенную из ивовых прутьев перегородку. — Ты слышишь, мой сын Фортунат? В первой войне с Митридатом я два года ходил в простых солдатах; на третий год, за сметливость и стойкость, Сулла сделал меня младшим центурионом десятой когорты. Уж мы показали этим хвастливым грекам в Афинах! Век не забудут.
Гней Помпей назначил меня третьим центурионом первой когорты. Первой, учти! Я был в Галлии с Юлием Цезарем, пока не ранило в ногу. Он возвел меня в звание уже второго центуриона первой когорты. Тридцать четыре раза награждали меня полководцы за храбрость! Я получил шесть гражданских венков — вот они, висят перед тобой, запыленные, давно иссохшие. Я проливал свою кровь за великий Рим! Но у меня все тот же югер земли…
Сын внимал ему терпеливо. Все это он слышит не первый раз. Старик скажет сейчас, как обычно: «Эх! Нам бы с тобой пять югеров доброй земли…» Мечта о земле у него — как болезнь.
— Эх! Нам бы с тобой пять югеров доброй земли, — вздохнул Корнелий и зачерпнул хлебной коркой из миски «моретум» — кашицу из соленого твердого сыра, перетолченного вместе с разными травами, пахучими, острыми, и разбавленного оливковым маслом и уксусом.
«Сейчас спросит, не найдется ли немного вина. Хотя и знает, что вина у нас давно уже нет».
— Не найдется ли немного вина? — уныло спросил Корнелий.
И махнул рукой. Откуда у них быть вину? А без него соленый «моретум»… Тьфу! Разве это еда для солдата? Он давно испытывал мясной голод, ночами долго не мог уснуть, вспоминая жирных галльских быков, сирийских овец, греческих коз, огромные куски сочного мяса, зажаренного на походных кострах…
Солдат, как поэт, живет припеваючи, когда получает вознаграждение за нелегкий труд; но длительное время между наградами он довольствуется малым, даже впадает в нищету и бедствует, хотя и не швыряет денег, как поэт, направо и налево, — это человек бережливый. Чтоб заработать новую сумму, поэт опять берется за стило, солдат — за меч. Если у поэта еще не усохло, подобно старому венку, воображение, а у солдата — его мужество.
— Я схожу на Форум, а ты начинай копать участок, — сказал он сыну. — Послушаю, что говорят. Может, хоть на сей раз… Дай мне асс[2] — обратился Корнелий к жене.
Она испуганно сунула руку в передник, долго рылась в кармане дрожащей рукой и выудила медную монетку.
— Последний, — протянула она к нему ладонь с монеткой. — Я хотела купить горсть бобов к обеду…
Корнелий тупо уставился на ее шершавую ладонь. Асс, темный, красноватый, казался на ней почерневшей кровавой мозолью. Он взглянул на бледную тихую дочь и не взял.
— Ладно, купи бобов.
«Сейчас скажет: копай».
— Копай, — вновь сказал Корнелий сыну. — Рабов у нас нет, все нужно делать самим. Юпитер! Чем мы лучше рабов?
И это он говорил уже не раз. Фортунат, стиснув зубы, неохотно пошел в чулан за мотыгой.
О боже! Неужто ему, как и отцу, суждено до преклонных лет черпать «моретум» коркой грубого, с отрубями, крестьянского хлеба? И до последних дней своих мечтать о жалких пяти югерах земли?
Корнелий, вжимая от сырости голову в плечи, вышел к своему земельному наделу позади жилья. Хорошо ухоженный, строго прямоугольный участок заботливо обнесен ровной каменной оградой. Сто двадцать пять локтей в длину, сорок четыре — в ширину. Земля черна от недавних дождей, и на черной земле бледной свиной щетиной торчит стерня.
Один югер. Попробуй прокормить с него шесть человек! Еще ведь и сына придется женить, и дочь выдать замуж. Какими печальными глазами она проводила отца…
Корнелий, чуть хромая, подступил к большому камню у входа на участок.
— О Юпитер, благой и великий! — И чтобы молитва дошла точно по назначению, иначе она потеряет силу, он сделал оговорку, которая должна была его оберечь от возможной ошибки: — Или каково бы ни было имя, угодное тебе. Я, старый солдат Корнелий Секст, — он ударил себя в грудь и повторил вразрядку, дабы божество получше запомнило: — Кор-не-лий Секст, — прошу тебя, о всемогущий: дай мне пять югеров земли! — Он растопырил пальцы на правой руке и показал их холодному камню, затем наклонился и прикоснулся ладонью к сырой земле. Чтобы у бога не оставалось сомнений, чего просит старый солдат Корнелий Секст. — Иначе, ты видишь, мне худо. Жертвую тебе, о мудрый, пять голов.
Подразумевалось, что он жертвует богу пять голов скота. Но поскольку скота у Корнелия не было, старик, достав из-за пазухи, положил, с молчаливого согласия доброго божества, на мокрый камень пять чесночных головок…
В груди у него потеплело от надежды.
И потащился Корнелий, опираясь на палку, с этой надеждой по грязной раскисшей дороге к Тибру. Нес ее бережно в себе, как чашу с горячей водой, боясь накренить, расплескать и обжечь нутро разочарованием: осторожнее припадал на ногу, выбирал, где ступить, и, весь занятый ею, не глазел по сторонам.
Не смотрел на редких прохожих, проезжих, — они ему ни к чему.
Не смотрел на деревянные или грубокаменные, кое-как сооруженные хижины под соломенными крышами, — они давно привычны. Лучших тут нет, а на белые колонны богатых вилл, что виднелись в пасмурной мгле на дальних холмах, и вовсе незачем глядеть. Как на звезду в небесах — красивую, яркую, но, хоть умри, недоступную.
Единственное, мимо чего он не мог пройти равнодушно, ибо надежда его относилась к ним, — это земельные наделы близких и дальних соседей.
Чаще всего попадались наделы в югер, как у него, а то и меньше. И он с холодным удивлением, без сочувствия, думал, как и чем перебиваются их многодетные владельцы.
Но иногда, справа или слева от ухабистой, в мутных лужах дороги, встречались и хорошие поля. Везет же иным: Корнелий жадно, с яростной завистью, заглядывал через мокрые ограды на огромные участки в пятнадцать, двадцать, а то и тридцать полных югеров…
Ему бы еще три-четыре югера доброй земли! Но каждая пядь земли в окрестностях Рима стоит чудовищной суммы. А Корнелий Секст — не Марк Лициний Красс…
С шеста над оградой, колеблясь от ветра, ему участливо кивало черное пугало. Да, приятель. Вот я торчу здесь, ворон пугаю, а сам даже с места сойти не могу… И Корнелий Секст, обычно не страдавший избытком воображения, почему-то сейчас показался себе таким же черным беспомощным пугалом.
Остыла надежда на сырой холодной дороге к благословенному Тибру.
Корнелий угрюмо взглянул на отвесный обрыв Капитолия, подступающий с той стороны к реке. Его подножие утопало в тумане, что плыл, клубясь густыми клочьями, над водой и далее, над Марсовым полем, — оно казалось отсюда огромным облаком, белым и низким.