На Ултоке был темно-коричневый дорожный костюм с золотыми кантами на лацканах и петлях. Сапоги с тяжелыми серебряными шпорами были в пыли. Охотничий нож и пистолеты, без которых в колонии никто никуда не ездил, он снял и положил на скамейку.

Он выглядел озабоченным и обеспокоенным, беспрестанно переводил живой, подвижный взор с пола на стены, со стен на потолок — будто боялся остановить на чем-нибудь взгляд.

Дважды Улток, словно пораженный зловещими мыслями, провел костлявой рукой по изможденному развратом лицу. Внезапно он встряхнул длинными запыленными волосами, решительно поднял голову, в сердцах топнул ногой и саркастически воскликнул:

— Что, Улток-Одноглазый, ты дрожишь, как дитя? У тебя угрызения совести? Браво! Глупец, — продолжал он с кривой усмешкой, — поздно каяться в прошлых преступлениях. А каяться в том, что еще только задумал, рано. Ты сначала соверши свое преступление, а тогда и раскаивайся. Потому что, — заключил он с мрачной решимостью, — разрази меня гром, если эта бледная охотница не будет моей, клянусь тем глазом, который вырвал мне раб, и ад свидетель, что я сдержу свою клятву!

В этот миг дверь залы отворилась и вошла Адоя вместе с Мами-За и Ягуареттой.

X

Встреча

Наряд Адои был чрезвычайно прост и тем еще больше оттенял красоту юной креолки. Еле скрывая неприязнь к Ултоку, она холодно и с достоинством приняла его поклоны и благодарности.

Лицо у плантатора было зловещее, но голосу и словам, как ни странно, этот человек при желании мог придавать, напротив, чрезвычайно приятное и обольстительное выражение. Его речи были ласковы, выражения изысканны и цветисты, разговор занимателен и уснащен любопытными анекдотами.

Его познания, которые он умел передавать в общедоступной форме, были обширны и полны: иногда этому человеку наскучивало изобретать все новые зверства и бесчинства и он искал в науках способа украсить то глубокое уединение, которое давала ему жизнь среди рабов.

Но образование нисколько не исправило скверной природы Ултока, а лишь усугубило его гордыню: вознесясь в своем просвещении, он только сильнее презирал несчастных, находившихся вокруг него, ибо видел непомерное расстояние в уровне познания, разделявшее их.

Чтобы понравиться Адое, Улток готов был использовать все средства. Юная креолка внушала ему могучую страсть, еще более разгоравшуюся от препятствий: Адоя никогда не таила от него, что он ей не по сердцу.

Гостю было явно не по душе присутствие Мами-За с Ягуареттой, занявших свои привычные места на табуретках у столика. Желая, чтобы его понимала одна Адоя, Улток говорил по-голландски.

— Сударыня, — сказал он, — я давно желал иметь возможность засвидетельствовать вам мое почтение. Позвольте же рассказать вам, как я рад, что случай доставил мне это столь желанное счастие.

— Долг велит гостеприимно принимать всякого путника, сударь мой, — холодно ответила Адоя. — Батюшкин дом всегда открыт любому, кто просит о ночлеге.

— Если я обязан счастием быть принятым прекраснейшей креолкой Суринама лишь тому, что сравнен со всяким путником, — с улыбкой промолвил Улток, напирая на слово «всякий», — то не приходится на это обижаться. Стыдно ли принадлежать к толпе, когда толпа вся сплошь из королей?

На эту натянутую любезность Адоя ответила еле заметным движением головы и сказала Ягуаретте:

— Малышка, посмотри, готов ли ужин?

И более ни слова.

Улток скрыл досаду и продолжал, как ни в чем не бывало:

— Но знаете ли, сударыня, нельзя не восхититься, как это вы живете совсем одна в такой глуши. Я не говорю, что вам может быть скучно: я всегда был того мнения, что розы сами первые наслаждаются своим запахом. Но какая смелость вам потребна, чтобы противостоять опасностям, которые в наше смутное время грозят любому поселению!

— Я выучилась у батюшки ничего не бояться, сударь мой.

— Жаль, сударыня. Признаюсь, мне очень хотелось бы, чтобы вы были как можно трусливей. Вы искали бы тогда руку, на которую можно опереться, и, быть может, вы избрали бы своим защитником меня.

— Любой, даже самой смелой женщине всегда нужна опора, сударь мой…

— И вы позволите мне быть вашим рыцарем? — живо вскричал колонист, перебив Адою.

— Благодарю вас, сударь, но у меня есть прямой защитник — достойный человек, на которого целиком полагался мой батюшка и могу положиться я.

— Я полагаю, это кто-нибудь из высших чинов колонии, — сказал Улток, притворяясь, будто не знает, о ком идет речь.

— Нет, сударь мой, тот, кому я могу всецело довериться, — это мой опекун, это… вот он, — закончила Адоя, указав на вошедшего в залу Белькоссима.

— Вот как? — сказал колонист, высокомерно взглянув на управляющего. — Какая досада, что я прежде не знал превосходных достоинств этого господина. Как говорят испанцы, имя на ошейнике защитило бы собаку.

Белькоссим не ответил ничего на эту грубую выходку и лишь переглянулся с молодой хозяйкой.

Слуга-негр распахнул обе створки двери из залы в столовую. Гость подал Адое руку — она не могла отказаться.

Стол был накрыт так же обильно, как и изысканно. Посуда была старинного тяжелого серебра, в фарфоровых ведерках со льдом стояли большие хрустальные графины, полные французских вин. Приборов на столе, почти квадратном, было четыре, и один из них, на почетном месте, отличался от остальных. Перед тарелкой стоял большой серебряный кубок с чеканкой, довольно хорошей работы. Его роскошь странно противоречила простым железным ножу и вилке с костяными ручками.

Заметив удивление Ултока, Адоя с неодолимой печалью сказала ему:

— Это батюшкино место, сударь мой.

Она села рядом и указала гостю место напротив себя. Белькоссим скромно уселся в конце стола.

Простые слова Адои «это батюшкино место» произвели на Ултока необыкновенное действие. Он взглянул на девушку помутившимся взором и воскликнул:

— Как, сударыня, здесь сидит ваш отец?

— Батюшку подло убили, — произнесла Адоя торжественно. — С того рокового дня его прибор всегда накрывают на том месте, где он сидел при жизни. — С горестной чувствительностью она продолжала: — Этот железный прибор был у батюшки еще тогда, когда он был беден и начинал создавать это поселение, и вы, друг мой, — она обернулась к Белькоссиму, — ему помогали. А этот богатый серебряный кубок поднесли ему негры с плантации в знак благодарности — это лучшее его сокровище. Он часто говорил, что этот скромный прибор и этот богатый кубок изображают, с чего он начал и к чему пришел. Бедный батюшка! — продолжала хозяйка. Забыв о присутствии гостя, она в слезах обратила взор на отцовское кресло. — Я как сейчас его вижу: какой он был добрый, почтенный…

— Довольно! Довольно, сударыня! — беспокойно воскликнул Улток и продолжал тихо и смущенно: — Простите меня, но это тяжелое для меня воспоминание. Я вашего батюшку знал, ценил его великие достоинства и не могу слышать о нем без тягостных ощущений.

Адоя, вся во власти горестных мыслей, сочла натуральным, что гость их разделяет. Ей даже был несколько приятен признак сочувствия в Ултоке.

Меж тем Белькоссим с самого начала разговора пристально глядел на колониста. Несколько раз под взглядом управляющего тот был вынужден даже опустить глаза. Из-за этого разговора ужин прошел еще печальнее, чем можно было ожидать.

Выйдя из-за стола, Адоя церемонно откланялась гостю и сказала, что Мами-За проводит его в спальню.

Мулатка взяла ночник и пошла впереди Ултока. Они прошли по длинному коридору. Мами-За открыла дверь комнаты, в которой ночевали спортерфигдтские гости, поставила свечу на стол и спросила Ултока, не нужно ли ему чего-нибудь.

— Нет-нет, — ответил он поспешно.

Прежде чем уйти, Мами-За с расстановкой произнесла пожелание, принятое в суринамских поселениях:

— Хозяин дает вам свою постель — дай же вам Бог мирных снов! — Она вышла и закрыла дверь.

— Постой! — крикнул Улток и шагнул к двери. — Так это комната… — Он не договорил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: