Гараж заняла высокая, «колхозная» «Победа», приобретенная еще в доисторические, «до-Нинины» времена. Павел Алексеевич ни за что не соглашался сменить древнюю, впрочем вполне исправную, машину на современные «Жигули» — из ребяческой мечты, что когда-нибудь поедет на ту заманчивую охоту или сказочную рыбалку, куда тщетно звали его далекие друзья, а там машине с низкой посадкой нипочем не пройти. Казалось, вся основательная личность Павла Алексеевича, спокойного, неторопливого крепыша с ровным, самоуглубленным характером, воспитанного в духе строгой дисциплины, отвергает не только причуды, но и всякое уклонение от нормы, на самом же деле он был набит чудачествами. Он ненавидел толпу, в том числе безопасно гомозящуюся у театрального подъезда, не терпел задернутых штор, излишней укромности, не мог высидеть даже короткого собрания, чем очень вредил себе, и никогда не ездил в поезде. С годами эти странности обрели неумолимую силу маний, одновременно и нем нарастало отвращение к перемене мест, усиливалась тяга к уединению, к свободе от всяких внешних обязательств. Было время, когда они плавали по Оке на байдарках, летали на Алтай и Байкал, проводили лето то на Иссык-Куле, то в Молдавии, то на Куршской косе, но с приобретением полу-гектара земли, гаража с пристройкой, фундамента и дощатой уборной жизнь замерла, окостенела, замкнулась в малом, оглядном пространстве. Конечно, были окрестности с лесом, речкой, лугами. Но лес так загаживали приезжающие из Москвы любители природы, что хотелось плакать от горя и бессилия. Не лень людям тащиться автобусом за сорок пять километров и еще три в сторону пешком топать, чтобы развести неопрятный костер, налить рожи водкой, обломать деревья и нашвырять вокруг черного кострища консервных банок, яичной скорлупы, пустых бутылок, окурков, полиэтиленовых мешков и грязных газет. А речку который год терзала дночерпалка, углубляющая илистое дно. Луга же забрали проволокой, и там паслись коровы с недавно созданной молочной фермы.
Но Павлу Алексеевичу за глаза хватало нового жизненного пространства. Он так изощрился и утончился в своем ремесле, что ему не нужны стали новые пейзажи, — веточка, а в ней синица, фанерка с кормом в развилке жимолости и пара снегирей, он с красной грудкой, она с опаловой, — и ему хватало работы чуть не на целый месяц: превращать в крошечные офорты жадные карандашные наброски. Кроме того, дачный мирок требовал постоянной и неустанной заботы. Павел Алексеевич все время что-то мастерил, строгал, пилил, приколачивал. Он пристроил к мастерской террасу, застеклил, отеплил и развел что-то вроде зимнего сада. Поставил и оборудовал финскую баню. Они обзавелись водопроводом и канализацией (тут пригодился опыт Нины — инженера-сантехника), баллонным газом. Скворечники, кормушки для птиц, слетавшихся сюда из лесов с наступлением зимних холодов, тоже требовали труда и времени. И был еще огородишко, и яблони, и кусты смородины, малины и крыжовника, и маленькая теплица, где круглый год рос лук, и самое удивительное, что заботы не уменьшались с годами, скорее увеличивались. То погреб понадобился, то яма в гараже, то стеллажи в мастерской, то фонарь в саду возле калитки, то требовалось сменить всю электропроводку и обрубить мешающие этой проводке ветви старых берез. Зима ставила свои задачи: сбрасывать снег с крыш, расчищать тропинки к калитке и гаражу, подкармливать птиц. Павел Алексеевич вставал на заре, но лишь после ужина мог присесть к телевизору или что-то почитать. Он вовсе перестал бывать в Москве, поручив Нине свои московские дела.
Нина ездила в Москву три раза в неделю. Она преподавала в техникуме. Дорога до места работы занимала около трех часов, и то при условии, что муж подбрасывал ее на машине к автобусу и встречал. В дороге она читала, думала, прислушивалась к разговорам, разглядывала попутчиков, время летело незаметно; правда, зимой в неотапливаемом автобусе было весьма неуютно. Но она любила движение, все равно какое, лишь бы мелькало за окошками, лишь бы возникали новые человеческие лица и, посветив таинственной белизной, исчезали, рождая короткое сожаление; лишь бы что-то менялось округ и всплывало со дна души ожидание чего-то, чему нет ни имени, ни образа. Но сейчас все чаще она чувствовала усталость, не прямую усталость от долгой тряски и духоты, а усталость, предваряющую даже малое путешествие. Она становилась тяжела на подъем, что неудивительно на рубеже сорока. Уже ничего не давалось даром, каждый поступок, каждый жест требовал насилия над собой.
Павел Алексеевич настаивал, чтобы она ушла с работы, но Нина и слышать об этом не хотела. Ей нравилось преподавание, по душе были ребята, избравшие дело, которое у обывателей вызывает насмешливое любопытство. Нина же не без вызова называла себя «потомственным сантехником», это была профессия ее родителей. Но главное — работа сохраняла ее связь с Москвой, давала хоть малую самостоятельность. Из этого вовсе не следует, что Нина тяготилась загородным жильем. Она полюбила и сад, и огород, и сезонную обязательность древних хлопот: вскапывать, сажать, полоть, окучивать, поливать, собирать, сжигать сладкий осенний мусор; нравилось зависеть от того, что происходит в серьезном, вечном мире природы: от солнца, дождя, снега и ветра. Много забот доставляли ей животные, Они все были калеками. Нина давно, всегда мечтала о собаке, но достался ей не литой и пружинный королевский эрдель, не сухой красавец доберман, будто вырезанный из черной бумаги неотрывным движением ножниц, не шнуровой золотоглазый пудель, а рыжий дворник с расплющенным задом — щеночком его придавила снегоочистительная машина; он ходил с видимым усилием, по-балетному ставя задние тесно приплюснутые одна к другой лапы, а на бегу, отталкиваясь ими враз, развивал ракетную скорость. А потом рыжик обзавелся тоже хромоногой и тоже рыжей, низкорослой и длинной, похожей на лисицу подругой. Вскоре появился одноглазый кот в изношенной, драной, некогда плотно-пушистой сибирской шубе. Устройство зверьевого инвалидного дома никогда не входило в намерения Нины, она даже немного брезговала больными и увечными животными, пока не появился первый калечка. Ныне в стаде ходили шесть уродов: четыре пса и две кошки. И уже нельзя было взять здорового зверя, это сразу подчеркнуло бы неполноценность остальных. Инвалиды жили мирно и даже заботились друг о друге. Если запирали на ночь калитку и кто-то оказывался на улице, остальные подымали громкий крик, требуя впустить шлендру. Однажды зимой на помойке обнаружили ворона с перебитым крылом. Звери не тронули товарища по несчастью, позволили ему кормиться и обогреваться в ящике с теплыми отбросами.
Эти больные звери, требовавшие много любви и внимания, еще сильнее привязали Нину к загородной жизни. И были книги, хорошие книги, и тихие, свободные часы для чтения. И потом, она не стала равнодушной к тому, что создавал муж, хоть измельченность его последних работ огорчала. Ну пусть бы и эти миниатюры были, а рядом что-то покрупнее, поохватнее, пошире забирающее жизнь. И все же трудно противостоять чужой воле, если эта воля твердо знает свою цель и неуклонно ей следует. И когда у Павла Алексеевича начался долгий «воробьиный период», — убедившись, что нет в Подмосковье птицы живее, красивей, разнообразнее повадкой, интересней характером, нежели воробей, он целиком переключился на воробьиные портреты, — Нина поймала себя на том, что все время отыскивает взглядом воробьев и, будто райской птичке, радуется крылатому хулигану.
Но Москва оставалась нужна ей, контраст перенасыщенного звуками, судорожным движением машин и людских масс города их одинокой тишине радовал и бодрил. И хотя все труднее становилось преодолевать инерцию возрастной огрузлости, тяготеющей к покою, ей всегда хотелось ехать в Москву, так же как и всегда хотелось вернуться назад. Даже когда она ходила в театр или в концерт, она все равно рвалась домой, несмотря на поздний час и на то, что придется ковылять три километра в кромешной темноте на высоких каблуках, такой ее охватывал страх — смешной и беспричинный — за все оставленное там. Она пыталась разобраться в этой неудержимой тяге домой, — ведь можно спокойно переночевать в теплой, благоустроенной московской квартире, хоть и припахивающей тленцем, как всякое жилье без человека, — и пришла к выводу, что страхом притворяется ее любовь к мужу. Она знала, что он терпеть не может оставаться один, будет томиться, прислушиваться к каждому шороху за оградой в надежде, что вернулась она, будет душно несчастен всю долгую бессонную ночь, хотя никогда не скажет ей и слова упрека и даже похвалит за благоразумие.