Де Вокур с трудом сдерживал улыбку.

– А есть у ваших людей ружья, капитан? – спросил он. – Привыкли они обращаться с ними?

– Каждый француз родится солдатом! – отвечал лавочник. – Что же касается до прочего, то… ружья недавно только выданы нам, и… и… говоря откровенно, мы практиковались пока без зарядов… Но это все равно! Надеюсь, мы научимся тоже и заряжать, и целиться, и стрелять… в свое время! Римляне были лучшие воины в мире, за исключением французов; а Рим, вы знаете, был построен не в один день!

– Римляне умели окапываться, – заметил де Вокур небрежно. – На каждые три человека, у них полагалась кирка или палисада. Вы вероятно учите ваших людей строить брустверы из первых, попавшихся под руку средств?

Маркиз далеко не считал невозможным встретиться в скором времени лицом к лицу с этими неумелыми и хвастливыми волонтерами, несмотря на их громкие выражения верноподданнических чувств. Поэтому, он пользовался теперь случаем разузнать, что они знают и чего не знают.

– Брустверы? – отвечал мелочной торговец, – это что такое?

– Лучший бруствер для национального гвардейца – его мужество, – милостивый государь, и благородное сердце, которое бьется в его груди! Мы с вами оба солдаты и французы, маркиз. Что значит для французского солдата свист лишней пули? Для него это музыка и больше ничего.

Де Вокур подумал про себя, что под эту музыку, французские солдаты также ловко кидаются вспять, как и вперед, но ничего не ответил, а продолжал свои расспросы.

– А как делается у вас сбор, капитан? И сколько человек могли бы вы вывести в поле – виноват, я хотел сказать «на улицы» – в течение шести часов?

Национальный гвардеец задумался, глубокомысленно приложив палец ко лбу, как человек, погруженный в вычисления.

– В пятьдесят минут, – отвечал он, – барабан успеет пробить по всему нашему кварталу; через пять минут мы будем уже в мундирах, а еще через пять – на сборном пункте. Мой батальон, мосье, может выставить в час времени тысячу человек – по первой тревоге.

– Вооруженных?

– Да, вооруженных. Даже барабанщик несет саблю. Я доложу, милостивый государь, мы не только храбры, мы сильны! В нации пробудился воинственный дух. Положим, мы, может быть, не приобрели еще знания и умения, но это дается только практикой и опытом: это все придет своим чередом. Вспомните, маркиз, что мы те же люди, с которыми Люксембург и Тюрень выигрывали свои сражения.

Теперь настала очередь маркиза задуматься; но улыбка снова вернулась на его уста, когда он услышал ответ на свой следующий вопрос:

– Будут ли ваши люди крепко стоять за наших, капитан? Друг за друга, брат за брата, как истинные братья по оружию?– Еще бы! Мы не отступим от вас ни на шаг. Ба! Мы не забыли еще, что в Фонтенуа нас выручили лейб-гвардейцы!..

Глава двадцать четвертая

«В Фонтенуа!» Да, они считают себя участниками военной истории и славы Франции! Эти неуклюжие лавочники, чувствующие себя так неловко в узких, тесных мундирах, толкающиеся в строю, как стадо баранов, берущиеся за ружье с очевидным страхом, как бы оно не выпалило, – приписывают себе долю в славных подвигах тех героев, которые могли померяться с гренадерами Мальборуга и останавливать бешеный натиск отборной кавалерии принца Евгения, – которые шли в огонь, как на бал, с музыкой, надушенные, завитые, в перчатках и кружевных галстуках и оставляли убитых сотнями везде, где представлялся случай взять батарею или штурмовать неприятельские укрепления. Что общего могло быть между черным мушкетером Людовика XIV – с его долгами, щеголеватостью, утонченными предрассудками, интригами, дуэлями и высокомерным презрением к смерти и почтенным процветающим лавочником, мирным, изворотливым, погруженным в ведение книг и сортирование товара, и аккуратно, в назначенный час, возвращающегося домой к обеду? Разве то, что оба они французы, и как таковые любят свою родину выше всего на свете, за исключением, впрочем, ее боевой славы, которая для них дороже самой Франции. Впоследствии, после шестимесячной кампании и нескольких добрых ружейных залпов, из этих мирных граждан выработались лучшие солдаты в Европе, – но пока, они не могли постоять даже против простой уличной толпы, против горсти бродяг под предводительством Сантерра, подонка из самых низов парижского населения.

Красный, белый и синий были цветами доброго города Парижа. Национальные гвардейцы придумали носить их в виде кокарды – и таким образом положено было начало знаменитому трехцветному знамени, которое, изодранное в клочья, осыпанное пулями, победоносно развевалось с тех пор везде, где можно встретить опасность и заслужить боевую славу. То, что был крест для крестоносцев и полумесяц для сарацинов, стало трехцветным знаменем для воинственных сынов Франции. Сколько ими было пролито благородной крови, чтобы подвинуть его на несколько шагов вперед во время атаки или сохранить честь его незапятнанного среди отступления! Сколько потухающих взоров, закрываясь на веки, с любовью устремлялись на него, унося с собой его образ в другой, лучший мир. Сколько доблестных сынов отечества, горя гордостью и патриотизмом, возвращались в родной город под обрывками своего победоносного стяга! Оно сохраняло свое обаяние и среди превратностей и неудач: оно претерпевало поражения, но унижение – никогда.

Но в первые дни своего существования знаменитое впоследствии знамя было оттеснено на второй план красным знаменем революции, точно также как создавшая его национальная гвардия была затерта, запугана и оттеснена санкюлотами.

Столкновение между тем и другим не заставило себя ждать, но антагонизм быстро привел к братанию между войском и народом, что, хотя и совершенно естественно, но всегда ведет к нарушению порядка и деморализации обеих сторон.

Беспокойные умы чутко прислушивались к общественным событиям, выжидая только удобного случая, чтобы устроить смуту, в надежде поживиться самим. Недостаток хлеба, которого не могла, конечно, пополнить неубранная жатва, представлял прекрасный предлог для негодяев, искавших только случая к грабежу. Успешный штурм Бастилии также помог им, внушив народу уверенность в своих силах и, что еще хуже, пробудив жажду крови. Воздух был насыщен грозовыми зарядами, и мрачные лица людей служили как бы отражением потемневшего горизонта. Беспокойные кучки народа собирались перед кофейнями и на углах парижских улиц; буревестники, в лице фурий рыбного квартала, снова стали заявлять о себе, оглашая воздух зловещим карканьем. Тот, кто внимательно следил за событиями, знал, что огонь тлеет в глубинах общества, грозя вспыхнуть каждую минуту. Время стояло сухое. Одного разбитого погребка было достаточно, чтобы искра воспламенилась, и тогда кто мог сказать, когда окончится пожар и как далеко он разольется.

По мере того, как созревали планы Монтарба, у него скапливалось столько дел, что он не находил уже времени ни преследовать дальше Розину, ни огорчать Леони новыми, слишком явными неверностями. Верная в этом отношении своей женской природе, Волчица сделалась после последней ссоры еще более покорной рабой графа, чем прежде. Убедившись поневоле, что его привязанность ничто иное, как минутный каприз, тогда как ее – всепоглощающая страсть, Леони, так сказать, бросилась к ногам своего возлюбленного, моля растоптать ее, но не отталкивать от себя. Чем меньше оставалось уверенности в его любви, тем упорнее она цеплялась за нее; чем слабее становилась ее власть, тем более она дорожила ею, тем неохотнее готова была отречься от нее, хотя собственный разум твердил давно, что царство ее кончено.

Тем с большею энергией бросалась Леони в водоворот политической интриги. Ее связь с якобинцами была так прочна, она была так глубоко посвящена во все их тайны и так необходима для выполнения их планов, что ни одно значительное предприятие не замышлялось без ее ведома и одобрения. С другой стороны, благодаря своей красоте, уменью владеть собой и своему твердому, непоколебимому мужеству, она сделалась любимицей толпы, и без ее предводительства трудно было выполнить что-нибудь, где требовалось участие грубой силы. Содействие Волчицы означало содействие лишней тысячи вооруженных негодяев, из числа самых бесшабашных в Париже, и сочувствие тетушки Красной Шапки, то есть, другими словами, участие шести сот фурий для которых не существовало ни страха, ни колебания, ни сострадания, ни пощады себе или другим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: