– Мы пришли сюда за правосудием, – говорила одна.
– Мы пришли за хлебом, – говорила другая.
– Хлеба! Правосудия! – кричала третья. – Это все россказни! Нам надо крови! Мы пришли, чтобы умертвить тирана-булочника, и его жену, и булочного мальчишку! Долой всех их! Пляши, моя радость; смотри, я поучу тебя. Что, красиво? Как тебе нравится? Это ведь карманьола!
– Как тебе нравится мой белый передник? – спрашивала другая фурия, которая, как Розина вспомнила, удерживала ее своими ласками, в ту ночь, когда она бежала из дома тетушки Буфлон. – Идет он ко мне? Хороша я в нем? Ведь я надела этот передник не из одного кокетства; я надела его, чтобы не выпачкать платья, когда понесу себе на ужин сердце австриячки! Ты бледнеешь, малютка? А! ты видно не привыкла еще к революции. Я сама была прежде такая. Дай-ка мне твою бутылку. Ишь, ведь, гражданки побывали уж тут, до меня. Мне ничего не оставили, кроме пробки да запаха! Нужды нет; ты добрая девочка, сбегай опять к своей матери и принеси еще. Да послушай; если ты не переносишь вида крови, лучше не приходи сюда сегодня, потому что мы все будем по уши в крови, нынче же ночью. – Ступай!
И между тем, все эти зловещие рассказы, хотя Мария-Антуанетта нисколько не сомневалась в их достоверности, не могли поколебать твердости королевы, с которой она сохраняла свой пост возле короля, со всем мужеством солдата и нежной привязанностью жены.
Хотя сделаны были все приготовления к отъезду короля в Рамбуйе, Людовик не мог решиться на такой смелый шаг, и предпочитал ожидать своей участи в Версале, возлагая надежды на тот принцип соглашения и уступчивости, который так упорно изменял ему до сих пор. Там, где был король, оставалась и королева с детьми. Маленький дофин спокойно играл в той же комнате со своими сестренками, не сознавая конечно опасности; а мать их, спокойно, безропотно, самоотверженно, готовилась перенести худшее.
– Но ведь теперь становится спокойнее, Ваше Величество, – убеждала Розина, в сотый раз подходя к окну. – Я вижу по зареву на небе, что они зажгли костры, значит, до завтра не предпримут ничего. Пьер говорит, что даже если бы они посмели начать нападение сегодня, они ничего не смогли бы сделать против гарнизона. Мой милый Пьер! Он такой храбрый, такой сильный, и будет драться до конца!.. Умоляю вас, Ваше Величество, отдохните немного. Посмотрите, Их Высочествам пора уже спать. В нашей стороне, с заходом солнца, дети всегда в постели; оттого они и растут такими сильными и здоровыми. Если бы Ваше Величество прилегли здесь на диване. Я сейчас поправлю подушки и буду стеречь, стеречь, всю ночь. О, сударыня, вы можете положиться, что я не засну на своем посту, точно также как Пьер!
Мария-Антуанетта улыбнулась той грустной, бледной улыбкой, которая стала привычна ей теперь и представляла такой печальный контраст с ее былой веселостью и беспечностью.
– Ты и твой Пьер! – повторила она, взяв Розину за руку. – Да, я бы могла спать спокойнее, если бы меня охраняли каждую ночь две, три тысячи таких как вы оба. Как могут люди быть так непохожи друг на друга? Ведь вы тоже французы, а между тем вы готовы умереть за меня без колебания.
– О, охотно, Ваше Величество; прежде я, а потом Пьер.
– Так отчего же те, другие, тоже французы, преследуют меня такой неумолимой ненавистью, которой не может смягчить ни доброта, ни покорность? Покорность! Нет! Я не покорюсь никогда. Я была принцессой Лотарингской, прежде чем сделалась королевой Франции. Если я должна умереть, я умру достойным обеих образом… Да, Розина, ты права, я попробую уснуть, чтобы иметь силы перенести то, что мне предстоит завтра, как принцессе и как королеве!
Мария-Антуанетта снова улыбнулась, еще более грустно, глядя на короля, которому принесли на подносе его ужин, и он принялся уничтожать жареного цыпленка со здоровым аппетитом, нисколько не пострадавшим в эту критическую минуту. Розина исправила подушки, помогла Ее Величеству лечь поспокойнее, загородила слишком яркий свет лампы и села стеречь. Людовик, окончив цыпленка и выпив вина, удалился потихоньку в свои покои, откуда вскоре послышался мерный, спокойный храп, свидетельствующий о его глубоком сне. И когда потухли огни, и взошла луна, молодая бретонская крестьянка очутилась наедине с королевой Франции в осажденном чернью дворце.
Какой контраст с ее детством, ее молодостью, ее прежней жизнью! А между тем, теперь, ей казалось совершенно естественно, что она – друг, товарищ, доверенное лицо своей обожаемой государыни. Замечательно, как скоро человек привыкает к переменам, которые прежде казались ему совершенно невозможными. Кажущееся невероятным в будущем – становится самым обыкновенными когда мы оглядываемся назад, и можно сказать с уверенностью, что никогда ни один человек не был поднят до такой высоты, которую считал бы несоразмерной со своими достоинствами, и не был поставлен в такое неожиданное положение, в котором ему не казалось бы, что он уже прежде испытывал нечто подобное.
Преступнику не нужно и десяти минут, чтобы свыкнуться с произнесенным над ним смертным приговором…
Тетушка Красная Шапка, накинув на голову передник, спокойно дремала над бивуачным огнем; Сантерр раздавал рационы водки своим санкюлотам, с хладнокровием целовальника, стоящего за прилавком; Головорез, хотя не совсем спокойный за завтрашний день, радовался, что сегодняшний прошел спокойно, и весь предался хлопотам о своем ужине и постели; граф Арнольд, твердой рукой и с ясным лицом, писал приказания на барабане; Леони, надеясь и желая только одного – жить или умереть рядом с ним – все равно то или другое – сидела, устремив глаза на кроткую луну и смутно спрашивая себя, чем все это кончится; Пьер, посвистывая потихоньку, белил мылом ремни ранца и с довольным видом ощупывал лезвие и конец своего штыка; Розина молилась про себя Пресвятой Деве, чутко прислушиваясь к каждому звуку, a Мария-Антуанетта спала…
Полусидя, полулежа на диванных подушках, она казалась скорее обессилевшей от нравственного и физического истощения, чем погруженной в спокойный сон. Каким бледным и усталым казалось ее прекрасное лицо, сквозь свет и тени полутемной комнаты! Как грустно и безнадежно ложились линии рта, принимая привычные им теперь, складки безропотной покорности, нежной заботливости, спокойного, непоколебимого мужества, не лишенного некоторого высокомерия! Как торжественно выделялись впалые, поблекшие глаза, с усталыми веками, опустившимися точно под тяжестью пролитых и непролитых слез, выражавшие, даже во сне, безнадежное желание отдыха и успокоения – желание не увидеть больше этой юдоли плача! Как трогательны были широкие седые пряди в роскошных каштановых волосах, следы истребителя, пронесшегося над ее лучшими годами, истребляя молодые надежды и уничтожая своим роковым дыханием блеск молодости и красоты! И между тем, голова эта была красива еще и теперь – благородной, грациозной, изящной, женственной красотой; голова, достойная ласк, короны, поклонения толпы, а не прикосновения палача и ножа гильотины, с которой должна была скатиться в прах.
Что это? Особое ли милосердие неба? Это сияние, которое окружает голову спящей, подобно ореолу вокруг ликов мучеников и святых? Нет, это просто слезы, сквозь которые Розина смотрела на свою злополучную государыню!
Но вот королева, проснулась, прислушиваясь, в страхе осматриваясь кругом, точно не понимая, где она.
– Слышала, ты? – спросила она полным ужаса голосом, вскакивая на ноги. – Теперь все спокойно; но минуту назад было слышно так явственно!.. Потом, снова садясь на диван, она продолжала спокойнее: – Не смотри так испуганно, дитя мое, это ничего. Я не совсем проснулась еще – должно быть это был сон. Четыре мили отсюда – невозможно! Да, конечно, это был сон!
Но она не могла успокоиться настолько, чтобы уснуть снова, и вот начала рассказывать встревожившее ее видение своей скромной, сочувственной слушательнице.
– Дай мне руку, дитя мое, – сказала она, – мне приятно чувствовать, что ты возле меня. Не странно ли? Я видела во сне, что я молодая девушка – моложе тебя – и что мама пришла объявить мне, что я выхожу замуж и день моей свадьбы уже назначен. Мама сердилась, что платья мои не готовы, и что я хочу идти в церковь как я есть. Потом, она начала бранить меня, как бывало прежде, за то, как я танцую, и езжу верхом, и играю в жмурки на террасе после ужина. Ах! Розина, что бы я дала теперь, чтобы все это было правдой, и чтобы она могла снова бранить меня! Потом, мне казалось, что я стою уже у алтаря в церкви Нотр-Дам и Мерси де Аржанто, который всегда любил во все вмешиваться, принес мне вуаль, который я должна надеть, и хочет накинуть его мне на голову. Вуаль этот был мокрый, Розина, и обрызган кровью! Когда я стала выговаривать, Аржанто отвечал, что это не его вина, и указал мне на моих дружек, которые в это время входили в церковь – их было тринадцать, я сосчитала, их; все они были одеты в черное и танцевали этот ужасный танец – карманьолу. Я так перепугалась, что стала искать глазами мать, но становилось все темнее, и я не могла найти ее. Два священника служили тут же обедню над гробом, и я заметила на покровах двуглавого орла и императорскую корону Австрии. Я начала плакать и дрожать. Жениха не было видно и в церкви становилось все темнее и темнее. Я была страшно испугана и хотела выбежать на улицу, я стала пробовать один выход за другим, но дружки кричали и смеялись надо мной и стали таскать меня с собой во все стороны, так что я готова была упасть от страха и усталости. Вдруг, я споткнулась обо что-то, в роде отрубленной человеческой головы, и упала бы на нее, если бы не схватилась за веревку. Я невольно дернула за эту веревку, и в башне, над головой моей, колокола начали звонить совсем не так. Даже во сне я знала, что слышала прежде уже этот звон. Это был набатный колокол, и я поняла, что я погибла! тут я проснулась и увидела, что ты стережешь, стережешь, как верный часовой на своем посту. Пойдем к детям, Розина, и уверимся собственными глазами, что с ними ничего не случилось!