Вот где лежит вся трудность, против которой должны бороться революционные вожди. Раз начавшееся движение неудержимо, безостановочно идет вперед, и возбудивший его агитатор уже не в силах остановить его. Правда, пока он дает новые обещания, придумывает дальнейшие перевороты и подстрекает к новым насилиям, его носит на руках неразумная восторженная толпа, всегда готовая, кричать до хрипоты вокруг своего идола и клясться, что пойдет за ним на край света. Но какой самый изобретательный государственный человек может каждую неделю придумывать новые законы, составлять новые конституции? Когда-нибудь изобретательность его должна иссякнуть – вопрос только во времени. И вот, раз вождь революции остановился в деле разрушения, его обвиняют в торможении общего дела и, как бревно, ставшее поперек бурного потока, его уносит, наконец, то самое течение, по которому он плыл так гордо, так величаво и так быстро к своему року.
Мы все слышали о тех чародеях, которые, подобно Виргилию из древних и Микаелю Скотту и лорду Сулису новейших времен, умели вызывать дьявола своими чарами и заставлять его работать для себя, но с тем условием, чтобы постоянно находить для него новую работу. Мудрецы ломали себе голову, чтобы давать непрерывное дело своему грозному слуге, и надо отдать им справедливость, выказывали необычайно причудливую фантазию. Но человеческой изобретательности есть границы; она не могла угнаться за дьявольской быстротой и, наконец, истощалась… Господин и слуга менялись ролями – и сказка, оканчивалась.
Как и всякая старинная легенда, сказка эта имеет свою мораль. Честолюбие, хитрость и безграничная смелость служат в наше время достаточно сильными чарами, чтобы вызвать дьявола, которого уже не в состоянии остановить потом вся человеческая мудрость и опытность, пока он далеко не превзойдет данные ему поручения и не натешит свою дьявольскую волю, не обращая никакого внимания на увещанья своего господина.
Сантерр готов был принести в жертву отца Игнатуса не столько ради личной ненависти к патеру, сколько из чувства недовольства, протеста и зависти к Монтарба.
Колонна достигла, наконец, дворца, вокруг которого стоял всю ночь бивуаком авангард рыбных торговок. Они поднимались теперь от своих костров, зевая, потягиваясь, закручивая свои длинные черные косы, и осыпая друг друга вопросами, когда должна начаться атака. Товарищи их, мужчины, были, напротив, молчаливы и угрюмы; они грозно посматривали на возвышавшееся перед ними здание дворца и правили свои длинные ножи об сапоги или ладони рук.
В сером полусвете наступающего утра, угрюмые лица мятежников смотрелись далеко непривлекательно, – подумал Монтарба. Бледные, опухшие, неряшливые, с налитыми кровью глазами и следами самых низших страстей, они выказывали уже симптомы недовольства, грозившие перейти в открытое возмущение. Бездействовать было невозможно. Став во главе нескольких сотен своих сообщников, вооруженных лучше остальных – между тем как Волчица, сторожившая каждое его движение, поспешила выстроить своих амазонок – Монтарба махнул шляпой и подал сигнал к наступлению.
В эту минуту, отец Игнатус вырвался из рук сопровождавших его и остановился лицом к лицу к молодому графу. Сантерр, угадавший намерение патера и жаждавший только расстроить планы Монтарба, не счел нужным удерживать своего пленника.
– Остановитесь! – воскликнул отец Игнатус, спокойно стоя перед грозной толпой и поднимая к верху небольшое распятие. – Я предлагаю вам разойтись. Сыны и дщери мои, еще не поздно! Подумайте, что вы готовитесь совершить – убийство, святотатство. Я здесь, по велению моего Господа, я держу в руках Его знамя …и именем Его умоляю вас повиноваться!
Передние ряды подались назад, как бы парализованные невероятной смелостью такого воззвания в подобную минуту.
– Ну, уж, бесстрашный, этот священник! – говорил один.
– Да, не боится делать свое дело, – прибавлял другой.
– Так делай и ты свое, – воскликнул голос из задних рядов, – нам некогда играть комедий! Чего тут толковать! Всади в него пулю, Жак, да и дело с концом!
Но Жак был когда-то хорошим католиком – давно еще, при жизни матери – и не решался так, без угрызения совести, выстрелить в священника в упор.
Настала минута колебания. В подобные критические моменты малейшая нерешимость может повести к огромным последствиям. Священник стоял твердо, правда бледный, но спокойный и с тем выражением сомкнутых губ, которое говорит о неумолимой, бесповоротной решимости.
– Дайте убедить себя, дети мои, – проговорил он мягко. – Я могу разрешить вам грехи ваши, даже теперь, каждому из вас. Я имею на то и власть и право. Не думайте, что я один здесь. Вы не видите их, но за мной стоят целые небесные легионы!
Колонна заколебалась, и граф Арнольд потерял терпение.
– Делайте ваше дело, Сантерр, – закричал он, – этот идиот теперь в ваших руках, а не в моих.
Пивовар сделал знак своим санкюлотам; двое из них вышли вперед и поднесли штыки к груди священника.
Ни один нерв не дрогнул на лице патера при виде блестящей стали, приставленной к его груди.
– Я предостерегаю вас, братья мои, – продолжал он – умоляю вас…
– Коли же, товарищ! – воскликнул тот из санкюлотов, что стоял дальше, и ближайший всадил свой штык в грудь отважного патера.
Глаза священника закатились; челюсть отвисла, кровь заструилась по рясе; он зашатался; но, сделав последнее усилие, поднес еще раз распятие к лицу убийцы.
– Смотри… – сказал он слабым, прерывающимся голосом, и ни один звук его не пропал для убийцы, который слышал его потом всю жизнь и с особой, страшной ясностью в свой смертный час. – Обрати на него взор свой, сын мой, и покайся, чтобы я успел дать тебе отпущение. Через минуту, будет уже поздно!
И он упал на мостовую, под ноги бегущей толпы, которая, обезумев при виде крови, с остервенением бросилась вперед, в атаку, с криками:
– Вперед, граждане! Вперед! Смерть королю! Смерть аристократам! Смерть врагам Франции!
Пробегая в числе последних через тело отца Игнатуса, Головорез смутно задавал себе вопрос, действительно ли так страшна эта смерть, которая составляет главную угрозу разъяренной толпы? Лицо убитого не было искажено: в спокойных чертах его не было ни горя, ни гнева, ни тревоги – только ясное тихое величие – торжественное безмолвие, хранящее тайну смерти.
Глава двадцать восьмая
– Один, последний поцелуй, Розина!
– Нет, не последний, Пьер; не последний! Ты силен и ловок и Пресвятая Дева не оставит тебя. Я молилась ей, пока у меня не онемели колена. Не будь только слишком храбр, Пьер?
Пьер нагнулся, чтобы поцеловать ее еще раз.
– Не бойся, женка, – сказал он весело. – Ты знаешь, я один из телохранителей, не дворянин по происхождению. Но я горжусь тем, что простолюдин, Розина, и когда настанет время, буду драться не хуже коннетабля Франции. Я исполню свой долг, Розина!
– А я исполню свой! О, Пьер, если мы не увидимся больше в Версале, мы встретимся на небесах.
– До свиданья, Розина!
– До свиданья, Пьер!
И простодушная чета разошлась на дело преданности и самоотвержения, поддерживаемая наивно выраженной верой, что за печали и лишения этого мира с избытком будет воздано в будущем.
Пьер пошел обратно в караульную комнату, а Розина, выбежавшая только на минуту, чтобы проститься с ним, возвратилась к своему посту возле королевы.
То была тяжелая, ужасная ночь. Наконец наступило утро, но и оно не принесло с собой тех лучей успокоения и надежды, представление о которых невольно соединяется у всех мыслью о наступающем дне. Король, проспавши спокойно всю ночь, оделся раньше обыкновенного и даже выразил удовольствие по поводу вкусно приготовленного кофе. Королева же, отдыхавшая только урывками, встала бледная и утомленная, но полная мужества и самообладания. Она собрала вокруг себя своих детей и старалась казаться совершенно спокойной, но с каждым малейшим шумом, на лице ее появлялось выражение напряженного внимания, говорившее о бесконечной тревоге и болезненном напряжении нервов. И не мудрено: лейб-гвардейцы становились уже в ружье, рыбные торговки неистовыми криками требовали немедленного нападения, а отец Игнатус лежал мертвый в какой-нибудь четверти мили оттуда.