Его сильные члены дрожали как в лихорадке; он облокотился на стол и закрыл лицо руками.
Молодая девушка подошла к нему и положила руку ему на плечо.
– Пьер, – прошептала она, – я почти дала вам слово и теперь жалею, что не дала окончательно. Неужели мне суждено быть постоянной причиной горя для всех, кто… кто любит меня? Бабушка не может говорить со мной без неудовольствия, а вы, Пьер, хотя никогда не скажете мне недоброго слова, но – почему это? – вы выглядите таким печальным и убитым, что у меня сердце разрывается на части. Лучше мне, уйти от вас обоих и самой зарабатывать себе хлеб. Ведь Рамбуйе не конец света.
– Мадемуазель совершенно права, – вмешался Головорез, щеголяя своим парижским поклоном. – Мадемуазель говорит очень разумно. Месье, который позволит мне в будущем называть его гражданин Легро, оказал мне сегодня великую услугу. Мадам, несмотря на стеснение для себя самой, оказала мне самое радушное гостеприимство; a мадемуазель, – не говоря уже об одной ей свойственной грации, с которой она хозяйничала за ужином, – удостоила меня, человека чужого, доверия, которое я, впрочем, менее всякого другого способен употребить во зло. Извините меня, если я осмелюсь просить позволения считать себя в числе ваших друзей и подать вам дружеский совет. Повторяю, слова мадемуазель выказывают здравый смысл и знание жизни. Рамбуйе не есть конец света, а только очень маленький и незначительный уголок его. Есть места на земле, где слово «сеньор» произносится не иначе как с презрением и негодованием, – где права сеньора столько рассматривались и анализировались, что остался, наконец, один вопрос – имеет ли он право существовать вообще!
Головорез по привычке остановился, точно ожидая взрыва аплодисментов, которыми обыкновенно сопровождались подобные фразы.
– Где же это? – спросил Пьер, так как бабушка и Розина были слишком взволнованы, чтобы говорить.
– Где? Где же, как не в Париже? В этом центре свободы и цивилизации, в столице Европы! Париж – вся Франция, – и он изрек свой приговор против тиранов, сеньоров и податей, против всех возмутительных налогов и вымогательств феодальной тирании. – Скоро Париж провозгласит свои убеждения на все четыре конца света – и я, Жак Арман, прозванный добрыми гражданами Головорезом, получу возможность раздавать больше нежели покровительство, высокое положение, власть и богатство своим друзьям!
– А мне, казалось, что вы именно хотите положить конец разнице положений, власти и в особенности богатству, – возразил Пьер, слушавший затаив дыхание. – Вы сами говорили это в кузнице.
– Да, разумеется, – отвечал Арман. – Все люди равны и все должны начинать с одного уровня. Но нет сомнения, что некоторые скоро выдвинутся вперед – и почему же не вы и не я, также как всякий другой. Слушайте, друг мой, служа делу свободы, можно добыть себе хороший кусок хлеба. В настоящее время, быть патриотом – дает сотни франков ежемесячного дохода.
– Но кто же платит деньги? – спросил Пьер, сейчас же ухватившись за самое существенное, как человек собственным трудом добывающий свой хлеб.
– А наш центральный комитет, – отвечал Головорез, – то есть, горсть благородных умов, которые пока собираются в винных погребах и пригородных кабаках, в последних трущобах столицы; но скоро они будут заседать в царских палатах и судить королей и принцев, как и подобает верховному судилищу Франции. Поверьте мне, друг мой, настанет время, когда не будет никаких законов, кроме народной воли. Мы выметем, как массу мусора и нечистот, всю эту вредную толпу сеньоров, придворных, священников, весь парламент и короля!
– Но ведь, говорят, он добрый человек – наш Людовик, – возразил Пьер, несколько ошеломленный развиваемой перед ним обширной программой реформ. – Он помог нам в голодный год из своего собственного кармана и, говорят, сумеет поставить замок на дверь не хуже любого слесаря во Франции.
– Он бы еще ничего, – отвечал Жак, – но это все проклятая австриячка, его жена, научает его топтать в грязь свободу Франции.
– Как! королева? – воскликнули в один голос обе женщины. – Ведь она такая хорошая, красивая, добрая, заботливая!
Арман покачал головой, с улыбкой снисходительного превосходства.
– Что вы можете знать, – сказал он, – вы, простые, темные провинциалы? Вы все боготворили австриячку, когда она приехала сюда, а за что? За то, что у нее нежная кожа, стройный стан и медовые уста. Да! вас не трудно обмануть. Вся ее порода – прирожденные враги Франции. Она проводит жизнь, придумывая как бы получше склонить наши шеи под свое иноземное иго. Вы ничего не знаете, сидя здесь; вы занимаетесь себе рубкой дров, своими курами и пчелами, а мир идет пока своим чередом – но в один прекрасный день вы увидите себя раздавленными под его колесами! О, я мог бы рассказать вам удивительные вещи. Слыхали вы когда-нибудь о малом Tpиaноне или о маскарадах в опере? Знаете вы имена графов д\'Артуа, Розенберга и кардинала де Рогана? Ведь не сказки все это – все эти рассказы о ночных забавах в Марли, об игре в жмурки при лунном свете на террасах Версаля!.. Она – страшная интриганка, говорю вам – эта австриячка – высокомерная, порочная, необузданная и лживая до мозга костей!..
– Какое нам до этого дело? – возразила старуха. – Нас воспитывали в страхе божьем и учили почитать короля и королеву. Для нас вопрос только в том, месье – вы понимаете меня – как укрыть овечку от волка.
– Совершенно верно, сударыня; и так как не настало еще время устранить волка – надо удалить овечку.
– Но куда же, куда?
– В Париж, повторяю вам! Пусть аристократ попробует тогда, если посмеет, побеспокоить вас, когда вы будете под покровительством верховного народа.
– Но ведь мы умрем с голода, мы с Розиной!
– Никогда, бабушка! – воскликнул Пьер, поднимая голову и расправляя свои могучие плечи. – Я могу работать за троих и в Париже, точно также как и здесь. Снимем наш лагерь и двинемся в путь завтра же, на заре. Слушайте. У меня есть сани и два мула, которые отвезут наши пожитки небольшими переходами. Снег нам только на пользу, на санях легче ехать, чем на колесах. Я могу приготовить все сегодня же.
– Прекрасно, – согласился Головорез, – и когда завтра ястреб налетит снова, он увидит, что гнездо опустело, а птичка улетела. Прекрасно, говорю я. Вот так и начинаются революции!
Розина молчала: она положила свою руку в руку Пьера и сидела неподвижно.
– Мне бы хотелось просить совета отца Игнатуса, – сказала старуха, слишком старая, чтобы принять без колебания даже неизбежное решение. – Да вот кажется и он… Доброго вечера, отец Игнатус! Вы всегда желанный гость для нас, а сегодня больше чем когда-нибудь.
Пока она говорила эти слова, дверь отворилась, и священник вошел в комнату, благословляя всех присутствующих.
– Я пришел проститься с вами, – сказал он своим ласковым, серьезным тоном. – Я получил приказание от своих высших. Вы знаете, мы служители церкви – те же солдаты и должны быть готовы в путь по первому призыву.
Обе женщины выглядели удивленными и опечаленными. Старуха заговорила первая.
– Неужели у вас хватит духу покинуть нас? – сказала она. – И еще в такое время! Ах, отец Игнатус, мы будем точно овцы без пастыря.
– У господина моего нашлось для меня другое дело, – отвечал тот спокойно. – Не бойтесь, меня скоро заменит другой. Я встречу своего преемника завтра же, на пути в Париж.
– В Париж! – воскликнула старуха. – Мы тоже только что решили перебраться в Париж: мы говорили об этом в ту минуту, как вы вошли.
Он посмотрела на Пьера и Розину, и проговорил медленно:
– Да, вы правильно сделаете.
– Итак, это решает все дело, – воскликнул Головорез. – Я говорил то же самое – и так как месье того же мнения, то больше нечего и сомневаться. Завтра же, мы двинемся все вместе, не оставив после себя никаких следов.
Священник пытливо взглянул на говорившего.
– Я знаю вас, господин Арман, – сказал он, – хотя вы, может быть, и не знаете меня. Отчасти, вы и есть причина моего внезапного отъезда в Париж.