Надо сказать, я живу в вечном страхе, что безумие, которым были одержимы некоторые из моих предков по отцовской линии, может, пощадив два-три поколения, вселится в меня. Мысль, что я могу лишиться рассудка, не дает мне покоя, и сестра знает это. После вышеупомянутого обмена любезностями я и захлопнул со стуком дверь моего сердца теперь уже навсегда. Со стен, разбившись вдребезги, попадал драгоценный фарфор, с которого только и надо было что немного стереть пыль, — там хранились такие редкостные вещи! А в зеркала, украшавшие стены, я любил заглядывать порою, ловя в них туманные образы детства: зеленые лужайки, венки из маргариток, лепестки цветущих яблонь, сорванные ветром и унесенные прочь теплыми дождями, разбойничью пещеру — заветную цель дальней прогулки, яблоки, припрятанные на сеновале… Сестра была в то время моей неизменной спутницей. Но когда дверь захлопнулась, трещины рассекли зеркала сверху донизу, и навсегда исчезли видения, населявшие их. Теперь я совсем один. В сорок лет поздно заново заводить тесную дружбу, а все прочие отношения не стоят и стараний.
Октября 14.
Спальня у меня небольшая — десять на десять футов. Она расположена ступенькой ниже передней комнаты. Погожими ночами в обеих комнатах на удивление тихо — в нашем глухом переулке совсем нет уличного движения. Если не считать бесчинств, которые порой устраивает здесь ветер, то наш тупик — поистине укромный уголок. В конце его, как раз под моими окнами, с наступлением темноты собираются со всей округи кошки. Они усаживаются в широкой нише слепого окна соседнего дома, и после половины десятого, когда ненадолго появляется почтальон, ничьи шаги уже больше не нарушают зловещего кошачьего бдения — ничьи, кроме моих собственных, да еще порой протопает нетвердой походкой хозяйский сын, «кондухтор».Октябрь 15.
Обедал в закусочной яйцами-пашот и кофе, потом прогулялся вокруг Риджентс-Парка. Когда вернулся домой, было десять часов. Насчитал ни много ни мало тринадцать кошек — все, как одна, серые, они жались к стене, прячась от ветра. Ночь стояла холодная, и звезды сверкали в иссиня-черном небе, как ледяные кристаллики. Кошки повернули головы и молча смотрели мне вслед. Под взглядом их немигающих глаз меня охватила странная робость. Пока я возился с замком, они бесшумно попрыгали наземь и припали к моим ногам, точно просили, чтобы я их впустил. Но я захлопнул дверь у них перед носом и поспешно взбежал наверх. В передней комнате, куда я вошел за спичками, было холодно, как в склепе, и в воздухе чувствовалась странная сырость.Октября 17.
Несколько дней трудился над глубокомысленной статьей, в которой не было места для игры воображения. Мне постоянно приходится обуздывать фантазию строгими доводами рассудка; я боюсь дать ей волю, ибо она заводит меня порою бог знает куда: то в заоблачные выси, то в преисподнюю. Никто, кроме меня, не понимает, как это опасно. Однако какую глупость я написал, ведь рядом нет никого, кто мог бы знать или понимать что бы то ни было! В последнее время мне приходят в голову странные мысли — мысли, которые прежде никогда не посещали меня: я думаю о лекарствах и снадобьях, о том, как лечить редкие болезни. Даже вообразить себе не могу, откуда это у меня, — никогда в жизни меня не волновали подобные вопросы. Вот уже несколько дней, как мне пришлось отказаться от моциона, ибо погода стоит ужасная; послеобеденные часы неизменно провожу в библиотеке Британского музея, куда мне открывает доступ читательский билет.Сделал пренеприятное открытие: в доме водятся крысы. Ночами, лежа в постели, слышу, как они носятся по ухабам и ямам, которыми изобилует пол в передней комнате. Какой уж тут сон!
Октября 19.
Обнаружил, что в доме живет маленький мальчик, вероятно сын «кондухтора». В погожие дни он играет в переулке — катает по булыжной мостовой деревянную повозку, у которой нет одного колеса, производя при этом душераздирающий грохот. Вот и сегодня… Крепился, сколько мог, пока не почувствовал, что нервы мои раздражены до крайности и что я не в состоянии написать больше ни строчки. На мой звонок явилась служанка.— Эмили, не могли бы вы попросить малыша не шуметь? Невозможно работать.
Девушка удалилась, а мальчика вскоре позвали, и он исчез в кухонной двери. «Вот чудовище, — мысленно выбранил я себя, — испортил малышу всю игру!» Однако через несколько минут шум возобновился. «Нет, это он чудовище», — подумал я: теперь мальчишка волочил сломанную повозку по булыжникам за веревку. Я почувствовал, что мои нервы больше не выдержат этого испытания, и снова позвонил.
— Этот грохот должен быть немедленно прекращен.
— Да, сэр, — усмехнулась Эмили. — Понимаете, у тележки колеса нету. Конюхи хотели было починить, но малый уперся, не дам, говорит, мне так больше нравится.
— А мне до него нет дела. Шум надо прекратить. Я не могу работать.
— Да, сэр. Пойду скажу миссис Монсон.
Наконец-то воцарилась тишина.
Октября 23.
Всю неделю каждый божий день повозка грохотала по булыжной мостовой, так что мне наконец стало казаться, будто это громыхает огромный четырехколесный фургон, запряженный парой лошадей; каждое утро я вынужден был звонить и просить, чтобы юного джентльмена хоть немного утихомирили. Последний раз миссис Монсон сама поднялась ко мне и выразила сожаление по поводу того, что меня обеспокоили.— Больше этого не повторится, — пообещала она и, став вдруг разговорчивой, поинтересовалась, достаточно ли удобно я устроен и нравятся ли мне комнаты.
Я отвечал весьма сдержанно. Упомянул о крысах.
— Это не крысы, а мыши, — возразила она.
Тогда я указал ей на сквозняки. Она в ответ:
— Да, ваша правда, дом-то худой.
Наконец, я пожаловался на кошек, а она заметила, что, сколько себя помнит, кошки водились тут всегда. И в заключение сообщила, что дому этому более двухсот лет и что джентльмен, который занимал эти комнаты до меня, был художник и владел «подлинными картинами Чима Буя и Рафла, все стены ими завешал». Я не сразу сообразил, что она имеет в виду Чимабуэ и Рафаэля.
Октября 24.
Вечером приходил сын, «кондухтор». Очевидно, он был навеселе, ибо, уже лежа в постели, я слышат громкие раздраженные разговоры в кухне. Мне удалось даже разобрать несколько слов, донесшихся ко мне из-под пола: «Сжечь этот дом дотла, и дело с концом». Я постучал в пол, и голоса сразу смолкли, правда, потом мне сквозь сон снова слышались крики.Вообще говоря, комнаты у меня очень тихие, порой мне кажется даже, слишком уж тихие. В погожие ночи здесь безмолвно, точно в могиле; можно подумать, дом стоит в глухой деревне.
Уличный шум если и достигает моего слуха, то лишь как отдаленный низкий рокот, который порой звучит зловеще, подобно топоту надвигающихся полчищ или грому исполинской приливной волны, где-то далеко-далеко набегающей на ночной берег.
Октября 27.
Миссис Монсон при всей своей замечательной немногословности на редкость бестолкова и суетлива. Она делает преглупые вещи, например, стирая пыль в моих комнатах, учиняет страшный беспорядок. Пепельницы, которым надлежит стоять на письменном столе, тупо выстраивает рядком на каминной полке. Подносик для перьев ухитряется запрятать среди книг на пюпитре, вместо того чтобы поставить рядом с чернильницей. Перчатки с идиотическим упорством каждый день аккуратно раскладывает на полупустой книжной полке, и мне приходится перекладывать их на низкий столик у двери. Кресло задвигает между камином и лампой так, что сидеть в нем крайне неудобно. А как неровно стелет скатерть с изображением Тринити-Холла![1] При взгляде на него мне начинает казаться, что галстук у меня съехал набок, а сюртук застегнут не на ту пуговицу. Она доводит меня до белого каления. Даже самая ее безответность и кротость раздражают меня. Так бы и запустил в нее чернильницей — пусть хоть какое-то выражение мелькнет в ее рыбьих глазах и что-нибудь вроде жалобного писка сорвется с бледных губ. Бог мой! Что за мысли! Какая жестокость! Ну, не глупо ли? У меня такое странное чувство, будто эти слова, эти выражения не из моего лексикона, будто кто-то нашептал их мне на ухо — настолько несвойственны они мне.1
Один из колледжей Кембриджского университета, основан в 1350 г. — Здесь и далее примечания переводчиков.