Итак, если вы не против такого дела, я отвезу вас туда сегодня вечером. Думаю, вы получите от картин удовольствие, поскольку, как уже говорил, я дал себе там несколько воли. Это недалекое путешествие — иногда я проделываю его пешком, поскольку не хочется обращать на себя внимание, появляясь в таком месте в такси. Мы можем доехать надземкой от Южного вокзала до Бэттери-стрит, а оттуда рукой подать.
Что ж, Элиот, после таких речей мне только и оставалось, что сдерживать себя и не пуститься бегом, вместо того чтобы пойти шагом к первому свободному такси, попавшемуся нам на глаза. На Южном вокзале мы пересели в надземку и часов в двенадцать сошли с лестницы эстакады на Бэттери-стрит и повернули вдоль старого порта мимо набережной Конституции. Я не следил за перекрестками и не могу сказать, где мы свернули, но знаю, что это был не Гринау-лэйн.
Когда мы свернули-таки, то стали подниматься в полном безлюдье по самой старой и самой грязной улочке, какую мне приходилось видеть в своей жизни, с обветшавшими фронтонами, разбитыми мелкими переплетами окон и древними трубами, чьи полуразрушенные силуэты выступали на фоне лунного неба. Не думаю, чтобы на виду было три дома, которые бы не стояли со времен Коттона Мэйтера — я точно мельком видел по крайней мере два со свесом крыши, и однажды мне почудился островерхий абрис крыши, почти забытой предшественницы мансардных кровель, хотя знатоки древностей уверяют, что в Бостоне их не осталось.
С той улочки, освещенной мутным светом, мы свернули в улочку столь же молчаливую и еще более узкую и совсем безо всякого света и через минуту сделали, как мне в темноте показалось, поворот под тупым углом вправо. Вскоре Пикмэн достал фонарик, и перед нами обнаружилась допотопная дверь о десяти филенках, на вид чертовски изъеденная древоточцем. Отперев ее, он ввел меня в голую переднюю, обшитую тем, что осталось от великолепных панелей мореного дуба — конечно, простых, но волновавших напоминанием о временах Эндроса, Фиппса и колдовства. Потом он провел меня в дверь налево, зажег керосиновую лампу и пригласил располагаться как дома.
Так вот, Элиот, я из тех, о ком обычно говорят «не робкого десятка», но то, что я увидел на стенах этой комнаты, должен признаться, сослужило мне плохую услугу. Знаешь ли, это были его картины — те, что он не может ни писать, ни даже вывешивать на Ньюбери-стрит, — и он был прав, когда сказал, что «дал себе волю». Вот, налей-ка себе еще — я, во всяком случае, себе налью!
Бесполезно пытаться пересказывать, на что они были похожи, потому что страшный святотатственный ужас, неимоверная мерзостность и нравственное злосмрадие рождались из простых мазков, которых никакими словами не описать. Никаких необычных технических приемов, которые мы видим в работах Сиднея Сайма, никаких запредельных сатурнианских пейзажей и лунной плесени, которыми леденит кровь Кларк Эштон Смит. Дальний план в основном составляли погосты, дремучие чащи, скалы у моря, выложенные кирпичом туннели, обшитые панелями старинные комнаты или просто каменные своды подвалов. Кладбище на Коппс-Хилл, которое должно было быть за несколько кварталов от этого самого дома, стало излюбленным местом действия.
Безумие и чудовищность заключали в себе фигуры переднего плана — ведь нездоровая живопись Пикмэна была по преимуществу живописью портретной. Эти фигуры редко изображались полностью по человеческому образу и подобию, но часто в различной степени приближались к человеческому обличью. Большинство их хоть и казалось возможным с грубой прикидкой назвать двуногими, но они как-то заваливались вперед, и в складе их тел просматривалось что-то неотчетливо пёсье. Наверное, на ощупь в них ощущалась какая-то противная резиновая податливость. Брр, как сейчас их вижу! Чем они занимались — ну, не проси меня входить в такие подробности. Обыкновенно они кормились — не буду говорить чем. Иногда их группа была представлена на кладбище или в подземных коридорах, и часто казалось, что они дерутся за свою поживу — или, вернее, добычу, найденную в земле. И какую окаянную выразительность Пикмэн порой придавал незрячим лицам этих кладбищенских трофеев! Иной раз живописалось, как подобная тварь прыгает ночью в открытое окно или припавши сидит на груди у спящего и терзает ему горло. Одно полотно изображало их тесный кружок, сбившийся с лаем вокруг ведьмы, повешенной на Гэллоуз-Хилл, в мертвом лице которой читается близкое с ними родство.
Но не воображай, что отвратительность темы и антуража вызвала у меня дурноту. Я не трехлетний ребенок, видел много подобного и прежде. Это все лица, Элиот, проклятущие лица, плотоядно и слюняво щерящиеся с полотна, как живые! Черт побери, приятель, я думаю, что они и впрямь были живые! Этот мерзкий кудесник оживил краски гееннским огнем, а его кисть оказалась волшебным жезлом, порождающим кошмары! Подай-ка мне графинчик, Элиот!
Одна вещь называлась «Урок» — Господи, прости меня за то, что я ее видел! Послушай, ты можешь себе представить усевшихся кружком на погосте тварей, которым нет названия, горбатящихся и псообразных и научающих малое дитя кормиться, как кормятся они сами? Цена за подменыша — полагаю, ты ведь знаешь это старое предание, как спознавшиеся с нечистой силой подкладывают свое отродье в колыбели в обмен на украденных человеческих младенцев? Пикмэн показывал, что происходит с этими украденными детьми, как они подрастают, — и потом я начал усматривать мерзостное сходство между лицами людей и нелюдей. Со всей болезненностью степеней различия между откровенной нелюдью и выморочным человеком он устанавливал издевательскую преемственность и эволюцию. Эти псообразные развивались из простых смертных!
И лишь я успел задаться вопросом, как он представляет их собственных щенков, подменышей, оставленных людям, как мой глаз наткнулся на полотно, воплощавшее эту самую мысль. Картина изображала интерьер в старинном пуританском духе: комната с тяжелыми стропилами, решетчатые окна, скамья-ларь — одним словом, неуклюжая обстановка семнадцатого века — и семья, рассеявшаяся по комнате, чтобы внимать отцу семейства, читающему из Писания. Все лица, кроме одного, отмечены благородством и благоговением, но на этом одном разлито глумление преисподней. Лицо это принадлежит молодому человеку, тому, кого, без сомнения, считают сыном этого благочестивого отца, но кто по сути является отродьем тех нечистых тварей. Это был их подменыш… И Пикмэн с иронией, перешедшей свои узаконенные границы, придал его чертам весьма уловимое сходство со своими собственными.
К этому времени Пикмэн зажег лампу в примыкающей комнате и, учтиво придерживая для меня дверь, спросил, не желаю ли я взглянуть на его «этюды современной жизни». Я был не в состоянии во всех подробностях высказать свое мнение — от омерзения и страха не находил слов, — но, сдается мне, он вполне это понимал и чувствовал себя в высшей степени польщенным. И послушай, Элиот, клянусь тебе, я не баба, чтобы поднимать вопль из-за того, что мало-мальски отходит от обыденности. Я взрослый человек, в каких только переделках не побывал, а ты достаточно повидал меня во Франции и знаешь, что меня не так-то просто вогнать в дрожь. К тому же я попривык к этим страшным картинам, которые превращали колониальную Новую Англию в нечто вроде продолжения ада. Так вот, невзирая на все это, следующая комната исторгла у меня настоящий вопль, и мне пришлось ухватиться за дверной косяк, чтобы не рухнуть на пол. В той комнате стая упырей и ведьм рыскала в мире наших предков, а в этой ужас проникал в нашу собственную каждодневную жизнь!
Черт возьми, как же этот человек рисовал! Там был один этюд под названием «Случай в подземке», на котором орда гнусных тварей, выкарабкавшись через щель в полу подземки на Бойлстон-стрит из каких-то неведомых катакомб, нападала на людей, сгрудившихся на платформе. Другой изображал пляску среди могил на Коппс-Хилл, а фоном для нее служил современный городской пейзаж. Было сколько угодно видов с подвалами, где сквозь дыры и расщелины между камнями выползали чудища и склабились, скорчившись за бочками или печами, ожидая, когда их первая жертва спустится с лестницы.