XXIV
Второй день чувствовал Сулла легкое недомогание, но так же, как всегда, вставал рано, прогуливался в саду, обходил хозяйство и требовал отчета у виллика. Нерадивых или ленивых рабов приказывал сечь плетьми и сам присутствовал при наказании.
Он был озабочен и торопился закончить XXII книгу своих «Достопамятностей». Медленно шагая, он диктовал рабу греку:
«Люций Корнелий Сулла Счастливый и Эпафродит ,диктатор и автократор, должен был прожить, по предсказанию халдеев, счастливо и умереть, успешно завершив все свои дела. Боги захотели, чтобы так было. Во время болезни явился ему во сне сын, скончавшийся немного раньше любимой жены Метеллы; одет он был бедно и так сказал отцу: «Я и мать скучаем по тебе, дорогой отец, а ты даже на отдыхе обременен многими заботами. Прошу тебя, успокойся. Пойдем вместе к матери, чтобы жить мирно с ней, не зная забот…»
Голос дрогнул, но Сулла тотчас же овладел собой и распахнул дверь в атриум.
Верные друзья, среди которых находились Лукулл, Катилина и Хризогон, дожидались его, перешептываясь. Они только что приехали, вызванные из Рима, и, увидев Суллу на пороге, встали, приветствуя его громким: «Vivat». Они знали уже о болезни властелина и, пожимая его горячую руку, подумали, что у него легкая лихорадка и следовало бы принести жертвы богине Фебрис, чтобы умилостивить ее, но сказать об этом не решились. Только один Лукулл воскликнул непринужденно:
— Да сохранят тебя боги, дорогой Люций Корнелий, для блага родины! Ты бы лег отдохнуть…
— А разве я так плох? — усмехнулся Сулла и рассказал сон, виденный под утро.
Голос его был тверд, лицо спокойно, лишь блестели глаза и румянец покрывал щеки.
— Друзья, я болен и скоро сойду в Аид, — говорил Сулла равнодушным голосом, точно делал распоряжения о государственных делах. — И потому я побеспокоил вас. Завещание уже написано: всё свое состояние я завещаю… Хризогон, позови госпожу, — прервал он себя и, дожидаясь Валерию, заговорил о Риме, о походе Метелла Пия против Сертория, и когда вошла Валерия, толстая, беременная, переваливаясь, как утка, он улыбнулся. — Жена, я позвал тебя, чтобы объявить о завещании: всё состояние я завещаю тебе и детям, а опекуном назначаю Люция Лициния Лукулла, лучшего друга… Побледнев, Валерия рванулась к мужу.
— Люций, — вскрикнула она пронзительным голосом, — что ты говоришь? Зачем торопишься со смертью и с завещанием? Ты бодр телом и душою. Ты…
— Мужайся, — сжал он ее руку. — Друзья будут свидетелями и подпишут завещание…
Не возражая, Валерия села в кресло и слушала с тревожно бьющимся сердцем спокойную речь мужа, смотрела, как друзья проходили, неловко задевая друг друга, почти на цыпочках, в библиотеку и как выходили оттуда, взволнованные, с дорогими подарками. В руках Катилины она увидела золотую пергамскую вазу с изображенным на ней боем Тезея с Минотавром; Хризогон надевал на палец перстень со смарагдовой геммой, на которой был высечен Митридат, выдающий Сулле корабли, а печальный Лукулл нес две таблички.
Валерия подозвала его движением руки.
— Что у тебя, Люций Лициний? Все получили драгоценные подарки, и лишь ты…
— Ты ошиблась, госпожа! Я получил большие сокровища, чем все друзья вместе. Взгляни…
На первой дощечке было выведено рукою Суллы: «Посвящаю двадцать две книги моих «Достопамятностей» лучшему моему другу Л. Л. Лукуллу, которого прошу выправить слог, чтобы потомству легко было читать мой труд», а на второй начертана эпитафия: «Никто не сделал столько добра своим друзьям и зла врагам, как Люций Корнелий Сулла Счастливый, диктатор, Эпафродит».
Валерия заплакала и вышла из атриума.
— Позовите Миртион! — донесся голос хозяина. Хризогон бросился в глубь дома, расталкивая рабов и невольниц, столпившихся у двери.
Сулла появился на пороге. Увидев слуг, он побагрвел:
— Зачем собрались? Бездельники, негодяи! Эпикад! — закричал он подбежавшему вольноотпущеннику. — Двадцать бичей каждому — здесь, в саду! Я сейчас выйду…
И вдруг лицо его смягчилось, просветлело, в глазахз атеплилась, как тихий огонек, ласка: из перистиля донесся нежный грудной девичий голосок, затем — легкиебыстрые шаги, и веселая румянощекая Миртион, с завитыми локонами, в розовой тунике, появилась в атриуме.
— Я пришла. Что прикажет господин?
Он пропустил ее в опустевшую библиотеку, загроможденную свитками редкостных папирусов и пергаментов, задернул завесу.
— Миртион! — прошептал он, протягивая к ней руки. Певица опустилась на колени, взяла обе руки господина, прижала их к своей груди.
— Я отпускаю тебя на волю, — медленно говорил Сулла, — и дарю тебе сто тысяч сестерциев. Будь счастлива. Спой же мне на прощанье песню Сейкила…
XXV
На другой день Хризогон сообщил ему, что Граний, квестор Путеол, ожидая смерти Суллы, не вносит в казначейство денег, пожертвованных всадниками на возобновление Капитолия. Сулла рассвирепел и приказал рабам схватить Грания и привести в свой дом.
Сначала он бил его по щекам, потом, свалив ударом кулака на пол, приказал задушить. Он смотрел, как рабы вцепились Гранию в горло, слышал хрип, видел посиневшее лицо и выкатившиеся глаза и кричал в бешенстве:
— Не жалейте вредного пса!
Подбежав к жертве, он топтал ее, не замечая, что задевает рабов. И вдруг, побелев, упал на руки Хризогона и Эпикада, — кровь хлынула горлом.
Его отнесли в кубикулюм и привели в чувство. Прибежали Валерия, сын и дочь.
Жена смотрела на бледное лицо мужа и думала, что вот лежит человек, гроза Италии и провинций, сильный, непобедимый, и его побеждает недуг.
Привстал на ложе:
— Собрать друзей, кифаристок и танцовщицу, позвать Хризогона!
И не успел вольноотпущенник появиться на пороге, как Сулла сказал:
— Будем петь и веселиться. Вели перенести меня в атриум.
Звенели систры, пели кифары, заливались цитры, гремели кроталлы, кимвалы, и нагие танцовщицы медленно плыли, как видения, к ложу Суллы, а он равнодушно смотрел на смуглые гибкие тела и слушал пение Миртион.
Казалось, девушка вложила в песню всю свою душу; припев грустно звенел, все были растроганы, а Сулла не спускал глаз с продолговатого лица гречанки, с ее полных красных губ. И когда звуки затихли, он приказал перенести себя в кубикулюм и позвать певицу.
— Что еще прикажет господин? — выговорила она дрожащими губами.
Ей было жаль этого человека: он любил ее, отпустил на волю, подарил много денег, и она испытывала к нему чувство привязанности и благодарности.
А он гладил ее волосы, щеки и говорил:
— Я хочу вобрать в себя твою красоту, твою душу, твое сердце… Я хочу унести с собой в могилу формы твоего юного тела… О Миртион! Разденься…
Девушка расстегнула застежку, сбросила дорический хитон и осталась в ионическом. Мгновение она как будто колебалась. И вдруг поспешной рукой сорвала с себя одежду и предстала перед Суллой, белея строгой девственной наготою.
Всю ночь он спал беспокойно. Друзья и Валерия сидели попеременно у его ложа; врачи, астрологи, халдеи говорили противоречиво о болезни и предсказывали выздоровление. Но друзья не верили им: любимец богов узнал больше этих жадных торгашей. Разве он не был мечом, посланным на землю, чтобы установить порядок, даровать римлянам законы далеких дедовских времен? Разве он не повернул железной рукою всю жизнь к старому, разве не пресек кровавую борьбу сословий?
Так думал Катилина, усаживаясь у ложа. Он только что сменил Лукулла и беспокойно смотрел на бледное лицо Суллы, стараясь угадать умрет он или выживет, и чем больше смотрел, тем больше терялся, не зная, что думать.
Сулла вздохнул, приподнялся и упал на подушку. Катилина, застывши, смотрел на него растерянными, потемневшими глазами.
— Люций Корнелий Сулла! — громко сказал он, дотронувшись до его руки.