Семья упала духом. Пришлось продать лошадь и корову, а овец зарезать и мясо сбыть за бесценок.

Плодородный участок и пасека, арендованные у Метеллов на год, хотя и давали доходы, однако большая часть прибыли шла в уплату за аренду и пользование полевыми орудиями. Унавоживание, кормление скота в стойле, наем жнецов на время жатвы (хлеб снимали серпом), молотьба (топтание хлеба скотом было заменено молотильной карфагенской телегой) — все это требовало расходов.

Мульвий и Тициний наблюдали за узенькими полосками ячменя, пшеницы, полбы, бобов и журавлиного гороха. Эти злаки разводились не на продажу, а для себя, и когда бывал большой урожай, семьи ликовали.

Однако весь почти доход поглощался господами, а когда наступил скупой год, давший мало винограда и оливок, жить стало тяжело.

Марий не спал по ночам, думая, как выйти из тяжелого положения. Несколько раз он хотел поговорить с Мульвием и Тицинием, но не решался. Наконец собрался с духом.

— Жить трудно, а умирать рано, — сказал он, вздыхая, и, заметив удивленные взгляды, улыбнулся. — Рано не мне, старику, а вам, молодым. Но боги милостивы ко всем, и они дали мне мудрый совет: пусть Мульвий и Тициний идут в Рим, там они найдут свое счастье. Мой сын, должно быть, уже возвратился из Испании, вы отнесете ему мою эпистолу и расскажете о нашей тяжелой жизни. Слава богам, что истекает срок договора с господами!

На другой день он пошел в Цереаты, купил в лавке вольноотпущенника стил и навощенную дощечку и, возвратившись, принялся составлять письмо. Писал он целый день, затирая плоской стороной стила неудачные выражения, и когда наконец кончил, Тициний, научившийся грамоте в арпинской школе, с трудом прочитал неразборчивое послание: гласные буквы были местами пропущены, слова не дописаны, и о смысле приходилось догадываться.

Братья стали собираться в дорогу.

Тициний давно уже мечтал покинуть родные места, где все напоминало о жене (здесь она пряла, там белила грубую ткань, а тут на очаге варила пищу, напевая песню), а Мульвий думал с волнением, что в Риме можно выдвинуться, добиться магистратуры, взять к себе мать и сестру.

Прощаясь с детьми, мать вынула из высокого сундука, окованного блестящими железными полосками, два камешка, один — в виде человеческой головы, другой — похожий на серп луны, и, зашив их в кожаные мешочки, повесила сыновьям на шею: первый камень достался Тицинию, а второй — Мульвию.

— Храните эти камешки, — шепнула она, обнимая их, — они предохранят вас от враждебных духов и по могут хорошо устроить жизнь.

Когда они вышли на дорогу, бежавшую в Арпин, Мульвий грустно сказал:

— Неужели мы сюда не вернемся?..

— А зачем возвращаться? — грубо прервал Тициний. — Старики умрут, а молодые…

Он махнул рукой и замолчал, не спуская глаз с широкой спины и розовых ушей сестры, которая вызвалась проводить их за деревню до первого мильного камня.

Мульвий жадно следил за долиной, родной колыбелью детства, пока та не пропала за бугром, потом взглянул на кусты и деревья, и когда в отдалении остались только верхушки, слезы заволокли глаза. Он обнял сестру и, избегая смотреть на нее, быстро зашагал вслед за Тицинием.

V

После долгих скитаний по деревням и виллам Тукция добралась наконец до Рима.

Тело ее зажило, но мысль о надругательстве терзала сердце. И ей казалось, что Рим кипучей жизнью и шумом изгладит все воспоминания. «Там я затеряюсь, как песчинка, — думала она, — и никто меня не найдет. Да и кому я нужна?»

В предместьи Рима она искала работу, но не нашла и, не зная, что делать, побрела в город.

Солнце уже закатывалось.

«Где ночевать, что есть?»

Кроме кусочка хлеба и луковицы, съеденных накануне, она не имела ничего во рту, чувствовала слабость, приуныла.

Выйдя на Via Appia, она растерянно огляделась. Неширокая улица кипела в сгущавшихся сумерках. Кое-где вспыхивали уже огоньки. Навстречу шел народ, растекаясь, исчезая в переулках, а оттуда, как волны, наплывали новые толпы.

Неумолкаемый шум голосов, крики рабов, бежавших впереди лектик, на которых полулежали нарядные матроны, подпоясанные под грудями, эллинки-гетеры, патриции с повязками на икрах для щегольства, смех белокурых блудниц, их зазывные глаза, подведенные сурьмою, возгласы продавцов сладостей и прохладительных напитков — все это ошеломило Тукцию.

Она остановилась у таверны, из которой пахнуло ей в лицо чесноком и чечевичной похлебкой, и почувствовала еще больший голод. Она подумала, что отдала бы все за кусок хлеба, и, оглядев свою пыльную одежду и ноги, обутые в грубую воловью обувь, тяжело вздохнула. Никто не обращал на нее внимания. Долго она блуждала по городу.

Давно уже на площадях зажгли светильни, давно уже уменьшился людской поток, а она шла, точно неведомая сила гнала ее вперед.

Так она добралась до храма Кастора и Поллукса. И, совсем обессилев, опустилась на ступени, чтобы отдохнуть. Ноги дрожали и как бы гудели, в ушах шумело.

Уронив голову на руки, она застыла в неподвижном положении убитой горем женщины. Долго ли так просидела — не помнила.

Кто-то тормошил ее за одежду. Она испуганно отшатнулась: перед ней стоял человек высокого роста, в тоге. Лица его она не могла рассмотреть: он повернулся спиной к свету, и только волосы его, скупо освещенные над ушами, поразили ее золотистым оттенком.

— Уже не молишься ли ты на ступенях храма? — смеясь, спросил он звучным голосом. — Проходя мимо, я подумал было, что вижу Ниобею, и потому дернул тебя за тунику.

Она молчала.

— Неужели боги лишили тебя языка? Ты, конечно, женщина из деревни и ищешь в городе работу… Но ты ничего не нашла, кроме ступеней этого храма. Что ж? Лицо твое красиво, ты молода, Венера сопутствует тебе, и ты можешь дарить ласками мужей…

— Господин мой, я не привыкла к такой жизни… Она пошатнулась (у нее кружилась голова) и чуть не упала.

— Что с тобой? — спросил он, помогая ей усесться.

— Я голодна, господин мой, я не ела… давно уже не ела…

— Встань, обопрись на меня. Я накормил тебя.

Шла за ним, как собака, не смея отстать, плохо понимая его слова.

Они остановились у фонаря, освещавшего вывеску, на которой был изображен фонтан в гуще зеленых деревьев, а у водоема девушка, кормящая гусей.

— Войдем?

Подслеповатый вольноотпущенник в старом пилее, изъеденном молью, подбежал к ним.

— Sаlve, domine noster![2] — приветствовал он, воздев с благоговением руки, как перед молитвою.

Очевидно, человек был завсегдатаем этой гостиницы, а хозяин ее — клиентом, потому что вольноотпущенник беспрерывно кланялся, и каждый раз все ниже, пятясь к середине атриума, точно перед ним стоял знаменитый муж, гордость республики.

Два светильника горели, потрескивая: один у имплювия, другой — у ларария. Пылал очаг, на нем жарилось мясо. Пахло бараньим жиром. Вода цистерны отражала буйное пламя, выбивавшееся из очага, как прядь рыжих волос, шевелимых ветром.

Тукция с любопытством взглянула на своего покровителя. Лицо его, красное, усеянное белыми пятнышками, было некрасиво, пухлые толстые губы презрительно выпячивались, только голубые глаза и золотистые волосы поражали редкой красотою.

— Приготовишь для нас кубикулюм, — говорил он, подходя к столу, — но сперва накормишь нас по-царски. Что у тебя есть?

— Жареное мясо, полента, бобовая похлебка со свининой, пирожки с начинкой, гусиная печенка…

— А вино?

— Есть и вина: хиосское, родосское и твое любимое — опимианское… Ты можешь, господин, взглянуть на тессеру и увидишь год консулата и месяц разливки в амфоры…

— Bene, bene… Perdisi iam, Tite, horam totam; diu te expecto puellae nutriendae causa.[3]

— Non me irascere, domine![4] — вскрикнул хозяин, по спешно направляясь к очагу.

вернуться

2

Здравствуй, наш господин!

вернуться

3

Хорошо, хорошо. Ты уже потерял, Тит, целый час; жду тебя долго, чтобы накормить девушку.

вернуться

4

Не гневайся на меня, господин!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: