Местный еврей, гордец большой руки, потерявший все свое состояние и слоняющийся теперь без дела, медленными шагами, сгорбившись, приблизился к Миреле. Он постоял, заложив руки в рукава, со вздохом поглядел вдаль и принялся неторопливо рассказывать о своей младшей дочери, бывшей подруге Миреле, которая уже третий год учится в Париже:
— Пишет оттуда дочка, что так скоро домой не вернется… Не вернется, пока не кончит курса.
Он оглянулся на дорогу, ведущую к далекому, красивому селу, где находится сахарный завод, и вечно веселый и занятой Нохум Тарабай живет по-барски, на широкую ногу, и принялся еще медленнее рассказывать о том, что к Тарабаю съехались уже на праздник дети:
— Приехал второй сын его, студент-политехник… И мальчик-реалист… И еще один молодой политехник… говорят, товарищ сына.
Глубокая тоска слышалась в упавшем голосе этого человека; с такой нежностью говорил он о приехавших в деревню студентах, словно оба они были чуть не женихами его в холе и неге взрощенной доченьки, уже третий год живущей в Париже. Скоро ему надоело стоять здесь; он отправился в другое место, чтобы там рассказать то же самое, а Миреле все стояла у крыльца и думала о себе и об уходящих безвозвратно днях: «Так буднично проходит здесь моя жизнь… Будничной была она до этого зимнего праздника и будничной будет впредь…»
Далеко, далеко на горизонте виднелось чужое село с сахарным заводом, и сердце ныло, и безвольно и тайно влеклось к тем двум молодым студентам со свежими лицами, которые, вероятно, отправились теперь на прогулку после долгого послеобеденного сна. И в ее воображении вставал большой город, откуда они только что приехали. И думалось ей: «Какую-то работу закончили они там, в большом городе, перед христианским праздником… И теперь, воротясь, начнут готовиться к новой работе… А она, Миреле, что успела она сделать до праздника?»
Были в уездном городе, и несколько дней провела там в обществе богатого маменькина сынка, Шмулика Зайденовского. Весь город знает уже об этом, а ничего ведь из всего этого не выйдет.
Ей надоело стоять на улице, и она воротилась к себе, легла в своей комнате на кровать и принялась думать об этом юноше, думать холодно и равнодушно.
Рослый молодой человек в высокой бобровой шапке и новехонькой хорьковой шубе; ему нужна невеста; у него не старый еще отец, ведущий торговые дела с капиталом в полмиллиона. Слоняется этот юноша по суетливой провинциальной улице уездного города и, встретив бывшего учителя древнееврейского языка, останавливается и любезно и с деланной серьезностью заводит речь о понравившихся ему произведениях какого-то еврейского писателя или о прекрасном пении столичных канторов.
И у него, и у еврейского учителя — приятные голоса, и они оба когда-то подпевали кантору.
Богатые купцы, знавшие с давних пор его отца, поглядывают на него с противоположного тротуара, где находится «биржа». Они забывают на время о своих спекуляциях, вспоминают о солидном приданом, предназначенном для великовозрастных дочек, и беседуют о нем, Шмулике, и об отце его, которого знавали когда-то:
— Говорят, парень хоть куда этот Шмулик Зайденовский.
Но Шмулик сам с тех пор, как познакомился с нею, Миреле Гурвиц, не хочет слышать о других невестах. И чем она так его приворожила, этого богатого паренька?
Теперь катит он, вероятно, бог весть как далеко в свой тихий уголок в предместье губернского города, катит на собственных лошадях, высланных за ним к вокзалу, и тоскует по ней, по Миреле, и с застенчивым нетерпением ждет расспросов родных: «Ну, как же она тебе показалась, Миреле Гурвиц? А что, хороша собой Миреле Гурвиц?»
Она долго раздумывает о нем и о многих других знакомых молодых людях, вспоминает далекое село и дом Нохума Тарабая, где она когда-то, будучи ребенком, остановилась с отцом, чтобы переждать летний ливень; думает о сыне Тарабая — политехнике, и о приезжем его товарище. И вдруг бледнеет от волнения, и сердце начинает учащенно биться: она вспоминает Натана Геллера, этого симпатичного юношу со свежим продолговатым лицом и едва пробивающимися усиками, который кончил реальное училище и два раза подряд проваливался на конкурсных экзаменах. В прошлом году он проторчал здесь, в городке, целую весну из-за Миреле, возбуждая нежные чувства в сердцах других девушек, с которыми, впрочем, не обменялся ни единым словом.
Тихие весенние вечера просиживала она, бывало, с ним на красивом холмике за подгородной деревенькой и, прислонясь головкой к его плечу, слушала грустно все те же речи, которые твердил он ей каждый день: пусть только разойдется с женихом своим, Вовой Бурнесом, а он кончит политехнический институт, станет где-нибудь далеко на фабрике инженером, и заживут они вдвоем в домике, обросшем зеленью.
И однажды, в поздние весенние сумерки так ясно представилось Миреле, как через два года после замужества с Геллером будет лежать она после вечернего чая на диване в этом обросшем зеленью домике возле фабрики, лежать одна и думать равнодушно, не ощущая в сердце ни тени желания: «Он… Натан… так много раз приходил с фабрики на ночь домой… Придет и сегодня…»
И в эти самые сумерки долго разыскивала она Геллера по всему городу, а встретив, сказала:
— Все это, Геллер, ни к чему не приведет. Лучше бы вам сегодня же уехать отсюда.
Все лето потом провел он у своего дяди на сахарном заводе, шатался там по селу с детьми Нохума Тарабая и, желая отомстить Миреле, рассказывал о ней: что ж, разве она со мной первым целовалась, что ли?
Дошли эти слова в ту пору до жены и дочери Тарабая, да и здесь в городке тоже нашелся кто-то — раструбил их во все концы.
Однажды, в субботний вечер, наткнулась Миреле неподалеку от домика акушерки Шац на трех гуляющих портняжных подмастерьев; сворачивая с дороги, она услышала, что они беседовали, не стесняясь в выражениях, о ней и о Натане Геллере.
— Вот дурак, — сказал кто-то о ее женихе, — ведь лучше один процент в хорошем деле, чем все сто — в сомнительном.
И на другой день — пасмурно и холодно было тогда — поехала она с женихом в уездный город — не потому, что ей нужно было ехать, а кому-то назло. И нарочно приказала свернуть в село возле сахарного завода, где все еще околачивался Натан Геллер, остановила лошадей перед крыльцом Нохума Тарабая и послала туда кучера Бурнесов с просьбой одолжить пальто.
Кучеру велено было передать, что господа выехали из дому легко одетые и барышня опасается, как бы барин — упаси Господи — простуды не схватил.
Снился ей потом всю ночь помещичий дом Тарабаев и незнакомый студент-политехник, заезжий гость, о котором вчера рассказывал бывший богач-сосед: в белесоватом сумраке взбирались они вдвоем на обнаженный холм за околицей деревни; она с улыбкой слушала его слова: «У вас, Миреле, был когда-то жених — я его здесь как-то видел — больно уж глупый парень».
Проснувшись, она не могла вспомнить, какое было лицо у этого приезжего студента. Заснула снова со сложенными накрест руками, с неясной ноющей тоской в груди, и проснулась опять с ощущением какого-то нового смутного сна, в котором гость-студент лицом был очень похож на Натана Геллера; и не знала, по ком из них тоскует душа.
Был как-то потом прекрасный день со свежевыпавшим снегом. Солнце ради праздника одолело мороз, и с занесенных снегом крыш стекала по капле вода, и оттого тоска на сердце становилась еще острее. Подпоясав красными кушаками длинные белые тулупы, стояли на базарной площади деревенские девки, грызя подсолнухи и смеясь над мальчишками, для забавы затеявшими драку. А возле единственной крупной бакалейной лавки, что в начале базара, стояли нарядные тарабаевы сани, дожидаясь детей Тарабая, которые расположились в лавке и там с аппетитом уничтожали весь запас шоколада.
Какая-то бабенка вышла из лавки, прижимая к животу мешочек с мукой. Остановившись неподалеку от дома Гурвицов, она затараторила:
— Красивые молодчики, эти Тарабаевы сынки… А дочка тоже очень недурна…