С этого дня я лишился того относительного душевного покоя, который можно было иметь в городе недавно пережившем воздушные бомбардировки и оккупированном чужими войсками.
Я почувствовал, что вот теперь наступил тот момент, когда можно каким-то путем пробраться на родину и, наконец, самому убедиться в том, что с ней произошло за эти долгие и смутные годы.
Это тем более, что если тоска по родине является величиной относительной, то любовь к родине и долг перед ней, представляют собой величины постоянные и определенные. Эти величины требовали немедленного решения и участия, в том или ином виде, в наступивших событиях. Мои мысли, как и мысли сотен тысяч русских людей, по эту сторону рубежа, естественно устремились на восток.
Путь на родину для русских эмигрантов в эту войну (как, впрочем и в прошлую) лежал, увы, через Берлин. А для русского журналиста путь этот лежал через единственную к этому времени русскую газету в Европе, берлинское «Новое Слово».
Спустя несколько дней после начала войны я получил от редакции этой газеты предложение — принять участие в ее работе и, в конце августа 1941 года, поезд уносит меня из Белграда в Берлин, на работу в редакцию «Нового Слова». Первый этап новой жизни для меня начался. Но уже тогда я думал только о той минуте, когда начнется и второй этап. А он начнется тогда, когда я буду подъезжать к бывшей границе Советского Союза.
И я не сомневался, что я добьюсь этого и дождусь этой минуты.
Вечерний сумрак давно уже поглотил поезд, гладко бегущий по равнине восточной Хорватии. Давно уже исчезли за поворотом и растаяли в наступившей темноте знакомые очертания Белграда. Но я все еще смотрю в ту точку горизонта, где в последний раз потерял его из вида. И мысленно прощаюсь с ним. С грустью и нежностью я прощаюсь с этим городом, где прошли четырнадцать лет моей жизни, где я был мостильщиком улиц и студентом, рабочим на фабрике и журналистом, грузчиком в речном порту и автором пьес, шедших на сцене государственных театров. Жестокие, какие то джеклондоновские годы моей жизни остались в этом городе, поглощенном сейчас далью и сумраком.
Почему же нежность при мыслях о нем и грусть от сознания долгой, по-видимому, вечной разлуки с ним. Ответ на этот вопрос прост и не нов. В этом городе я оставил самое ценное, чем обладает каждый из нас на протяжении всего своего земного существования. Я оставил в нем свою молодость.
И еще одно. В этом солнечном и пыльном городе, простоватом и грубоватом, веселом и жизнерадостном, вместе с запахом барж, груженых сливами, типографской краски, машинного масла и затхлых университетских аудиторий, я впитал в себя и тот крепкий и свежий дух здравого смысла и независимого мышления, которым всегда отличался и этот город, и народ, выстроивший его.
За это я особенно благодарен этому городу, ибо хорошо знаю, что именно эти заложенные здесь в меня начала, помогут мне справиться с предстоящей мне сложной работой журналиста в условиях невиданной военной бури.
Поезд продолжает выстукивать колесами, какую-то односложную мелодию и несет меня дальше и дальше. В Берлин.
III. В Берлине. Ожидания и разочарования. На Родину
Берлин осенью 1941 года внешне ничем не напоминал о том, что он столица государства ведущего большую и напряженную войну. Огромный город, купаясь в лучах ласкового осеннего солнца, жил привычной размеренной жизнью. С грохотом проносились над головами прохожих поезда городской электрической дороги, то выскакивали из-под земли, то снова ныряли вглубь ее, аккуратные вагончики берлинского метро, архаически скрежетали трамваи, как бы злясь на кого-то за свою отсталость, а огромные двухэтажные автобусы плавно неслись по улицам, обдавая удивленных прохожих чистым бензинным перегаром.
Только отсутствие на берлинских улицах привычного потока легковых автомобилей, говорило о том, что столица Германии живет не совсем обычной жизнью.
Но также тихо было в огромной, зеленой прохладе Тиргартена, с доверчиво спрыгивающими, на плечи отдыхающих белками, также шумел и пестрел Курфюрстендамм обилием людей, нарядов, детских колясок и породистых собак. На пляжах Ванзее и Николасзее беспечно отдыхали сотни тысяч берлинцев и берлинок, а по волнам этих озер бездумно скользили прозрачные парусники яхт-клубов.
Знаменитые берлинские универмаги: Кадеве, Аваги и Херти всасывали в свои нарядные утробы и возвращали назад улице бесконечные вереницы покупателей. На оживленных перекрестках, до последнего экземпляра, раскупались свежие издания «Ангриффа» и «Нахтаусгабе». Заглянув в них, на ходу, берлинцы на минуту вспоминали, что где-то идет война, большая война, но заголовки сообщений с фронта были победные и успокаивающие. Газета только пробегалась глазами и небрежно отправлялась в карман пиджака или в корзину для мусора.
Под вечер бесчисленные берлинские рестораны наполнялись до отказу. В Адлон, Кайзергофе и у Кемпинского весело хлопали пробки от шампанского, в уютных маленьких «вейнштубе» кокетливые кельнерши разносили брэнди и женевер, а в шумных и продымленных скверными сигарами пивных, грузно сталкивались в воздухе огромные кружки с пенистым пильзенским или мюнхенским пивом.
Ничего, что выйдя из ресторана берлинец попадал в кромешный мрак затемненного города и снова вспоминал, что идет война. Тогда и эта темнота не была еще мрачной и зловещей, а какой-то веселой и легкомысленной. Тут и там вспыхивали фонарики, освещая лицо, взвизгивающей от неожиданности, прохожей, удачную или плоскую шутку сменял взрыв хохота, там и тут слышалось пение.
Правда иногда эту темноту прорезывал завывающий звук сирены и сотни световых лучей от прожекторов, перекрещиваясь, упирались в темное небо, делая его похожим на какое-то гигантское шапито бродячего цирка. Но на это тогда еще никто не обращал никакого внимания. И запоздалый прохожий быстро нырял в одну из дверей бесчисленных баров, в какой-нибудь «Мелоди», или «Фраскиту», где несмотря на воздушную тревогу, неутомимая скрипка выводит одну и ту же назойливую мелодию: Ich bin heute ja so verliebt, а безмолвные парочки, сидящие по углам, часами мнут друг другу руки, удивляя забредшего иностранца, какой то сосредоточенной бездеятельностью немецкой влюбленности.
Фронт войны был очень далеко и с каждым днем отодвигался все дальше и дальше. Редкие воздушные налеты никакого вреда не причиняли. И средний берлинец очень легко относился к той буре, которая уже два месяца бушевала на востоке.
Это понятно. Но уже очень скоро мне пришлось убедиться в том, что и государственные люди Германии, столь же легкомысленно отнеслись к этой войне.
И это осталось для меня непонятным до последнего ее дня.
Отличительной чертой Берлина этих дней, было обилие иностранцев. Берлинцам это напоминало дни мировой Олимпиады, происходившей в их городе незадолго перед войной. Присутствие здесь большого количества иностранцев и на этот раз было связано со своеобразной мировой Олимпиадой. Только участники ее на этот раз состязались не в беге, не в плавании и не в метании копья или диска, а в искусстве убивать себе подобных.
Финские, венгерские, румынские, итальянские и хорватские солдаты, французские, испанские, валлонские и фламандские добровольцы, оживляли улицы германской столицы непривычными для глаза военными формами и пестротой своего говора.
В эти дни на улицах Берлина все чаще и чаще стала звучать и русская речь.
Осенью 1941 года русские эмигранты со всех концов Европы устремились в Германию и в первую очередь в Берлин. Их влекло сюда вполне понятное желание принять участие в борьбе против большевизма и в построении новой России.
То обстоятельство, что русские эмигранты оказались в стане внешних врагов своей родины, вряд ли, может удивить кого-нибудь. В этом отношении русская эмиграция не выдумала ничего нового. Все эмигранты всех исторических эпох поступали точно также, надеясь, что поражение во внешнем столкновении, повлечет за собой падение существующего политического строя на их родине. Не тоже ли самое думали и французские эмигранты из армии принца Конде, оказавшиеся по другую сторону Рейна?