«Не понял!» — подумал Трофимаш, вытирая щеки рукавом.
— Я потерял деньги… которые мама дала купить кепку.
— Это ничего, сынок.
Тихо поднялись мокрые ресницы, и удивленный взгляд остановился на подбородке отца.
Бадя Зынел поднялся с места, взял его за руку и повел в каса маре. Там рыдала Домника, уткнувшись лицом в подушку.
— Отец, чего это она?
Бадя Зынел ничего не ответил. Только снял с гвоздя зеленую шляпу с павлиньим пером, шляпу бэдицы Тоадера, и надел на голову Трофимашу.
— Вот, теперь можешь ее носить…
В сенях бадя Зынел остановился и сказал громко, чтобы все слышали:
— С сегодняшнего дня кто тронет Трофимаша, будет иметь дело со мной. И ему: — Ну иди играй…
Трофимаш осторожно снял шляпу, хотел оставить ее на столе, но отец снова надел ее ему на голову.
— Иди так, в ней.
— А что скажет бэдица Тоадер?
Вместо ответа бадя Зынел закрыл глаза, будто его слепил этот яркий дневной свет, от которого, казалось, он уже отвык.
Трофимаш уселся на завалинке: «Что это с ним такое?»
Две женщины проходили мимо, остановились, долго глядели в их двор.
— И остался Зынел всего с одним сыном!
— С одним-единственным…
Трофимаш подскочил как ужаленный. Где бэдица Тоадер? Почему отец отдает его шляпу? Не нужна ему шляпа бэдицы…
Кинулся в каса маре, хотел повесить шляпу на старое место, но не мог дотянуться.
— Домника, почему ты плачешь? Где бэдица Тоадер?
Он подошел к ней, Домника, не поднимая головы с подушки, обняла его за плечи. Трофимаш припал к ее мокрому лицу и разревелся. Как он ждал бэдицу Тоадера!
В тот день, до позднего вечера, возле ворот бади Зынела стоял мальчик в большой зеленой шляпе с павлиньим пером, в шляпе, которая снилась не одной девушке в этом селе.
Война, хоть и далеко, но она все еще шла.
24
Тем временем настал час прополки, и Георге тихо про себя торжествовал, потому что после пахоты, сева и косьбы прополка была самой большой его радостью. Какая-то хваткость, какая-то сноровистость пробивалась во всех его движениях, во всех начинаниях, и ему прямо не терпелось испытать себя: что еще сегодня будет получаться лучше, чем вчера? С неделю, поддавшись уговорам матери, помогал то тому, то другому, а потом спохватился, что его собственные посевы затерялись в сорняках. Дождя не было давно, кукуруза чахла, что называется, на глазах, задавленная сорняками, и в таких условиях стальная тяпка Георге приходила к ним как избавитель, как судья высшей справедливости в этом таком неспокойном и таком неравном зеленом царствии.
К тому же, что ни говори, одно дело потеть на чужих полях, и совсем другое дело, когда под твоими ногами покоится твоя же земля. Тихо переливаются над головой, выгорая на жарком солнце, бескрайние голубые просторы. Два-три жаворонка растаяли над холмистой далью, но не стихает их вечно бодрая песня. А устанет жаворонок — и накатит непочатый мир покоя, и на всю немоту этих полей, на всю голубизну этого неба ты один, и твои мысли, и твоя судьба. Наступал один из тех бесконечных, полных трудов и одиночества дней, в которых Георге по непонятным для себя причинам чувствовал себя почти что счастливым.
Конечно, долбить тяпкой по окаменелой от засухи земле дело нелегкое, но святое, ибо бедные посевы, едва выбравшись из плена, тут же, за твоей спиной, принимаются полоскать по ветру начавшую уже желтеть листву. Принести кому-нибудь избавление, вдохнуть новую жизнь — это один из величайших смыслов человеческого деяния. Одно это может наполнить жизнь человеческую смыслом, придать новые силы. А вокруг поля кукурузы, поля подсолнечника толпились в ожидании. Со всех четырех сторон света на него глядели дальние склоны и низины, видя в нем пахаря, чуя в нем разумного сеятеля, и какое еще может быть счастье, когда ты молод, в силе и со всех сторон ждут не дождутся твоей помощи?
Он рыхлил землю определенными порциями, называемыми в Молдавии постатами, и когда, дойдя с рядками до конца обозначенного надела, поворачивал обратно, из-за залитого солнцем холма выглядывала россыпь побеленных домиков. Эти домики наполняли его каждый раз нежностью, ибо это была окраина его родной деревни. Где-то там, в той деревушке, девушка хлопочет но дому, наматывает пряжу, белит полотно или еще чем занимается, и хотя она послушна и делает все, что ей ни скажут, она уже тому дому больше не принадлежит, ибо носит в себе обличие его потомства, которое со временем принесет в этот мир. У них будет свой дом, своя жизнь, и Георге уже казалось, что он видит похожих на него босоногих мальцов, бегущих к нему напрямик, через поле, и это ли не было счастьем?
Около полудня, возвращаясь с новыми рядками, он вдруг увидел вышедшую из села одинокую фигуру матери. Шла она медленно, надломленно как-то, с тяжелой кошелкой, в которой наверняка был сготовленный для него обед. Но, хотя кошелка была полная и несла она ее с большим уважением, с любовью даже, видно было, что идет она расстроенная, и что-то екнуло в сердце Георге. Хоть и молод, он уже откуда-то знал, что эти счастливые дни в нашей жизни — они никогда не проходят безобидно. Как правило, за каждым счастливым днем идет по пятам какая-нибудь черная пятница, и теперь он готов был поспорить на все, что угодно, что вместе с куриным супом, так называемой замой, матушка несет ему какие-то на редкость плохие новости.
— Бог в помощь! — сказала тетушка устало, издали, и сам голос ее и весь ее облик были так усталы, так беспомощны, что Георге подумал — не иначе как пришла повестка, не иначе как и его призывают на войну. Тетушка, однако, ставила обед превыше всего. Хорошему работнику полагается хороший обед. На разрыхленную землю, между двумя рядками хилых кукурузных стебельков, постелила скатерку, широко, от души нарезала хлеб, налила заму в глиняную миску. Георге сел прямо на теплую землю, взял хлеб, ложку и, откусывая, подбирал затем краюхой капли, которые готовы были вот-вот сорваться с ложки.
— Вы не пообедаете со мной?
— Пощусь, — сухо ответила тетушка, и Георге подумал, что это тоже не к добру. В самом деле, был вторник, середина лета и никаких, ну решительно никаких, по его представлениям, причин, чтобы поститься в тот день.
— Ты хорошо сегодня поработал, — сказала она вполголоса, думая при этом о чем-то другом.
— День выдался удачный, спорый, — сказал Георге и подумал, что обед уже идет к концу и напрасно она так долго тянет с этой новостью. Женщина однако стояла на своем, и только когда он, доев, принялся скручивать щепотку махорки в газетный лоскуток, она, убирая в кошелку остатки принесенной снеди, вдруг уронила и ложку и миску. Удивленная этим, она выпрямилась, да так и осталась стоять в этом бесконечном удивлении. И тогда он сам спросил:
— Что там нового у нас в селе?
— А что там может быть нового, — сказала она задумчиво и вдруг, повернувшись лицом к восходу, принялась размашисто, торжественно осенять себя крестным знамением. Перекрестившись, тихо добавила: — Пусть земля ему будет пухом на той его чужбине…
— Неуж-то… — спросил Георге, и голос его дрогнул, потому что был у него друг, единственный, без которого он не мыслил ни себя, ни своей жизни. Неужто тот единственный и верный друг…
— Смертью храбрых, — сказала тетушка, и по ее дряблым щекам катились слезы. — И этот смертью храбрых…
О, эти наши солнечные, такие удачные, такие счастливые дни…
Дорога петляла по склону длинного, древнего, по-библейски нищего холма; только кое-где в низинах да в оврагах сочно зеленела сорная трава. А вокруг, насколько видел глаз, во весь склон этого холма расцветший репей. Огромная желтая шаль, витавшая, должно быть, как рок над этими полями, как предвестник надвигающейся катастрофы, имя которой со временем будет «засуха», вдруг опустилась над всем этим склоном, и из плена той желтой заразы только кое-где и высунется кукурузный стебелек, обреченный стареть задолго до расцвета.