Корнилов пытался не то чтобы возражать, а хотя бы немного противиться:
— Я со своими веревочниками в городе Ауле мно-о-огие годы проживу! Уверяю вас!
— Не уверяйте! Ну, на год больше, на два, допускаю, но чтобы больше в два-три раза.?! Ну, конечно, Крайплан — место видное и значительное, здесь скидок не будет, отсюда прямая дорога куда-нибудь, куда, это заранее никак не предскажешь. Но и окружной ваш Союз промкооперации этого не минует, не может быть, чтобы одно совучреждение жило по одному порядку, а другое совершенно по другому! Не может! Вы только представьте себе, дорогой Петр Николаевич, представьте на минуту, что белые вышли бы из гражданской войны победителями? И что же! И они были бы снисходительны к побежденным — красным, да? Да ни в коем случае! В Финляндии-то контрреволюция как с революционерами расправилась — забыли? А в Венгрии? А в Латвии? А в Германии? А в Соединенных Штатах как первомайскую демонстрацию расстреляли? То-то... А разве Ленин не призвал к сотрудничеству с ним русских ученых? И генералов? Призвал... И вот — с сотрудничаем!
— У вас же, Георгий Васильевич, нынче общественное положение, можно сказать, блестящее!
— И все-таки. И все-таки... Я вас уверяю, меня есть за что... И если меня вскорости... того и даже больше того, я не удивлюсь нисколько. Я пойму. Я уже давно понял, и понятие это у меня вот тут!— Бондарин постучал себя пальцем сперва по правому, а потом по левому виску.— И вот тут! — постучал он и по груди, как раз напротив сердца.
— Да что же такое? Все-таки? — не очень определенно, но и еще спросил Корнилов. Он решил спрашивать до конца.
Бондарин же опять помолчал, пощипал бородку. Нагнулся к собеседнику. Тихо, доверительно сообщил:
— А вот в семнадцатом году на фронте, на своем, я ведь отдал приказ о восстановлении смертной казни. Отдал, да... За дезертирство, за невыполнение приказов офицеров, за братание с немцами... да... Тут надо было одно из двух: или самому дезертировать, бросить к чертовой матери войну, или расстреливать тех, кто ее хотел бросить... Вот я и выбрал. А время прошло, я подумал: а ведь мне за это следует! Как перед богом, следует... То, что я как-никак, а воевал против красных, это почти что естественно. А вот тот приказ...
Тут голос у Бондарина изменился, и он тихо, доверительно сказал еще:
— Ну, хорошо, дорогой мой, я на сроках больше не настаиваю, пять ли, десять ли лет — не в том дело... Лично для меня, для души моей дело в том приказе о расстрелах, под который я, русский генерал, русских же солдатиков подвел... И только позже убедился, что зря подвел-то...
Бондарин замолчал. Корнилов тоже. Молчание было значительным, и нарушить его, конечно, должен был Бондарин...
Он и нарушил:
— Вы знаете ли, в чем дело-то? Похоже на то, что не знаете. Так я вам объясню: мы не по делу спорим-то... Не совсем по делу, да. А истинный вопрос и проблема вот в чем — человечеству давно пора научиться строго судить виновников войн. Уголовным судом. Бескомпромиссно. Немцы вот — сначала хотели судить Вильгельма Второго, зачинщика позорной войны, а потом испугались и дали ему преогромный пожизненный пенсион. Не странно ли? И — не глупо ли? И тех, кто расстрелами заставлял солдат воевать, тогда как они вполне-вполне созрели для мира, тоже надобно судить тем же судом. Это, как вы должны понять, я уже целиком отношу к себе лично... Вот я и прошение о помиловании в свое время подавал, вот и получил искомое помилование из рук Калинина Михаила Ивановича, дай бог ему здоровья, но ведь отпущения греха-то я не получил. По очень простой причине: это невозможно. Ну, а ежели знаешь, что невозможно, остается одно — ждать суда строгого и справедливого. Вот я и жду... Вот вы, Петр Николаевич, вы-то ведь не ждете? Значит, и не дождетесь. Ну, а кто ищет и ждет — тот обрящет и дождется. Этакое вот у меня возникло рассуждение и никакого другого. И я так понимаю: мировой справедливости ради оно возникло.
Бондарин снова замолчал, и теперь нужно было перейти к другому какому-то вопросу. Корнилов перешел:
— Ну, ладно, положим, вам действительно следует ждать суда, а мне? А меня вы как рассматриваете?
Бондарин оживился.
— А биография-то, дорогой мой? Ваша? Она-то?!
— Да при чем же она? Может, объясните? — теперь уже с огромным интересом и даже волнением спросил Корнилов.
— Ну как же? Как же! Приват-доцент в Петербурге, потом веревочник в Ауле! Это, знаете, дорогой мой, такое сомнение, такое сомнение... Хоть до кого доведись, надо исследовать. Обязательно! Надо засомневаться. И даже очень порядочно. Какого бы государства дело ни коснулось, надо... Ну, ладно, ладно... Я продолжу свои подсчеты и соображения. Значит, так: ежели даже допустить, что здесь, в Крайплане, ваш срок — пять лет, а там, у веревочников,— десять, то все равно я бы на вашем месте предпочел пять десяти. Точно! Представьте себе, что вы не были белым офицером, однако же в качестве приват-доцента не удержались, не понадобились ваши натурфилософические лекции в Петербурге, куда бы в таком случае лежал ваш путь? Не догадываетесь? Да в Госплан и лежал бы ваш путь, Петр Николаевич! А вовсе не в промысловые артели! В Госплан ныне самые высокие специалисты требуются, и с размахом, и не мелочные, которые, того гляди, завопят: «А-а-а, вы нам пять лет всего-навсего отпускаете и хотите, чтобы мы честно работали?!» Нет, сюда идут люди толковые, они вопить не будут, они дареному коню в зубы не смотрят, у них интерес к истории: ладно, мы пять лет не за страх, а за совесть поработаем, выложим свои силы и знания, ну, а потом и посмотрим, что из этого получится. Как эти самые планы станут осуществляться, во что выльется новая действительность? Постареет ли? Все на свете стареет, действительность тем более!
Вот как они рассуждают, эти люди, с большим интересом к нынешнему эксперименту! С мировым интересом! С общечеловеческим!
— Веревка не постареет! — заметил Корнилов, и Бондарин опять его понял.
— Веревка не постареет, это очевидно, однако же ведь и чрезмерная очевидность претит интеллигенции! Вот вы? Еще годик в промысловой повертитесь, а потом она вас, эта веревочная очевидность, так будет угнетать, так вам осточертеет, света белого не взвидите! Захочется туда, откуда можно посмотреть что же получается-то? В мировом-то масштабе? Туда, где окружающая среда вам умственно близка, в которой вы хотя бы последние дни вашей жизни, но должны провести! Как бы даже и по промыслу божьему! Очень, скажу я вам, любопытна нынче эта среда, все эти бывшие люди плюс процент первоклассных совпартработников! Ежели вы с ней не сталкивались, любопытно тем более! Неужели вы со мной не согласны?
— Вы, Георгий Васильевич, некоторый срок испрашиваете для чего? Не для обращения ли в новую веру? Может, вы и сами уже в нее обратились, а теперь агитируете? И лихо агитируете: обратись в веру, глядишь, тебе, верующему, уже и десять лет выпадут? Ну, скажите прямо: что вы предвещаете?
— Петр Николаевич, голубчик, откуда же мне знать? Каждый из нас что-нибудь да предвещает! Один предвещает больше, другой меньше, между нами, людьми, в том и различие, а сходство в другом — всем одинаково неизвестно, что он предвещает. Какую жизнь. Какую действительность? И не ищите, пожалуйста, Петр Николаевич, в моих словах больше того, что мною сказано, ни-ни! Я говорю нынче с вами так откровенно и так много, и в таком совершенно необыкновенном стиле, как никогда не было в моих привычках, но... Действие вы на меня произвели, вот что! Ну да, ну да, в том же, в восемнадцатом году, в Омске встреча наша обязательно должна была продолжаться, мне тогда ужасно как нужен был философ, но не пришлось, не состоялся истинный разговор, и вот только когда довелось повстречаться — в двадцать седьмом! Так что я хочу сказать-то? Значит, так: я воевал в трех войнах, и все три были мною проиграны — японская, германская, гражданская тоже. Я был семьянином, нескладным, само собою, потому что в вечных находился походах, и потерял семью. Был дипломатом в Японии, оттуда искал способов окончания кровавой междоусобицы, но опять потерпел фиаско. Что же мне остается-то? Остается нынешний советский эксперимент, дай бог ему здоровья! Дай бог ему удачи! Ведь сколько Россия уже исполнила для всего мира экспериментов, остался еще один! Я — за! Без этого, кстати, совершенно непонятно, кто же мы с вами и зачем. Куда мы, такие способные, образованные и философствующие перекати-поле, прикатили?! Что у нас кроме? И вот распорядиться собой мы должны на весь отпущенный нам срок — вот в чем наше право и дело! Распорядиться, то есть принять участие в строительстве социализма, в судьбе человечества. Социализм надо беречь! Ох, как надо его беречь: другого-то случая человечеству, может, и не выпадет — спасти себя от гибели. Может, это случай единственный?! Другого история никогда уже не предоставит? Эмиграция — у нее своя точка зрения. Так ведь я ее презираю! Ведь когда один царский генерал в Красносибирске, а другой в Париже, ясно ж, что они без слов и даже без переписки могут сговориться да и устроить поход, один извне, другой изнутри. Этого сговора и опасается Соввласть, тем более что те парижские генералы вопят на весь мир: «Поддержите нас, изнутри помогите нам! Пойдемте в поход вместе!» А когда все бы остались здесь, некому было бы вопить там, не с кем было бы и сговариваться отсюда! И того не хотят понять крикуны, что они тем самым убивают нас, оставшихся, и что за французскую или другую подмогу им в случае чего придется расплачиваться доброй половиной России — кто же это даром-то будет помогать? Был уже опыт, Колчак же российскими окраинными губерниями расплачивался! Они проклинают Брест-Литовский мир, а сами? Им там, во-первых, нужна очень хорошенькая Россия, а во-вторых, все остальное, а мне здесь, во-первых, нужна Россия, а во-вторых, она же! Одним словом, дорогой Петр Николаевич, время на размышление — пять минут! На войне, как вы помните, для решений секунды даются, и то не всегда. А мы люди военные!