Прохин, сидя в узком и длинном кабинете, очень узком и очень длинном, похожим на коридор был тот кабинет, заметил этот рассвет через окно. Сначала он не обратил на него никакого внимания, он был занят, он перелистывал чье-то «Дело» в жиденьких коричневых корочках... Перелистал, прочитал в «Деле» кое-что и подписал «Утверждаю! А. Про...» — а тогда уже снова взглянул в окно.
После того позвонил по внутреннему телефону.
«Прохину мне! — сказал он телефонисту.— Лида! Как там у тебя нынче?»
«Еще не освободилась. У нас в женском отделении прямо-таки хаос».
«Была в роще?»
«Только вернулась... Бумаги надо привести в порядок».
«Из дома уходила, Ванечка как?»
«Ванечка получше. А у тебя нынче как?»
«Были дела...»
«Много?»
«Были... Через полчаса освобожусь и зайду».
«Хорошо бы... Уж и не помню, когда вместе возвращались. Хорошо бы. Я потороплюсь!»
И вот возвращаются они вместе домой...
В Красносибирске, городе несуразном, только одна и была чугунная ограда — вдоль небольшого сквера тянулась метров двести — триста, как раз вдоль той ограды и шли Прохины, шли молчаливые, тихие, усталые, придерживались за руки. Было уже совсем светло, солнышко только-только поднималось над землей, над Красносибирском, над притихшей загородной рощей...
Не в эту, не в крайплановскую квартиру они шли, тогда у них другая была, на другой улице, но такая же чистенькая, с такими же чашечками... И Ванечка был тогда жив — худенький, с грустными глазками. Он спал в своей кроватке под беленьким легким одеяльцем и не слышал, как папа и мама вернулись домой с работы.
Надо же, какая выдумка! И телефонный разговор Анатолия Александровича с женой, и картина раннего утра, когда Прохины рука об руку возвращаются домой вдоль металлической ограды, все это одно только больное воображение?!
А Груня была очень рада, что хозяева вернулись вместе, и хлопотала на кухне — разогреть что-нибудь из еды, покормить хозяев, чтобы они отдохнули часок-другой. Груня не могла себе представить, как эти люди так много, без отдыха работают — день и ночь, день и ночь... Груня и Анатолия Александровича и Лидию Григорьевну боготворила, и они тоже были к ней неизменно добры, никогда ни одним словом не обидели. А ведь могли бы обидеть, могли бы никогда не принимать ее в свой дом — за Груней числилась вина, она и сама эту вину переживала.
Когда-то Груня была замужем за красавцем прапорщиком, была от него без ума, ждала с войны, дождалась, но тут Ишимское кулацкое восстание против Советской власти, ее прапорщик активно примкнул к восставшим, после разгрома бежал на север, чуть ли не в Обдорск, но был схвачен, доставлен в Красносибирск и расстрелян.
Груня осталась одна-одинешенька на свете, без всяких средств к существованию, с репутацией хуже некуда, кому она такая была нужна, кто бы над ней сжалился? Сжалились Прохины, и вот она была благодарна им до глубины души.
Груня на людях показывалась изредка, она была домоседкой, но, если уж знакомилась с кем-то, обязательно рассказывала о том, какие хорошие, какие добрые люди ее хозяева.
Недавно она и Корнилову об этом же рассказала, должно быть, угадав нынешнюю его склонность к общению с разными людьми, они у водоразборной колонки встретились, это клубное было место во дворе крайплановских жилых домов.
Ушел Корнилов от Прохиных, распрощавшись с хозяевами тихо, вежливо, доброжелательно. Доброжелательство было с обеих сторон, он даже забыл, что, уходя, собирался незаметно перекреститься в прихожей, зато появилось умиротворение, даже чуть-чуть блаженное состояние — опился ароматным, великолепно заваренным Груней чаем. Чашечек десять, поди-ка, выдул чайку.
Во дворе, минуя водоразборную колонку, он подумал:
«Ночь... темь... река... мост... люди... телеги...»
А все-все это было благодаря Нине Всеволодовне — она приказала Корнилову общаться с людьми, разве он мог ослушаться?
СВАДЬБА БОНДАРИНА
Бондарин-то — женился!
Кому бы могло прийти в голову, никому на свете, а ему пришло!
Впрочем, не так уж и невероятно, если подумать, поразмыслить: мужчина хотя и о пятидесяти, но здоровый, крепкий, каждое утро в любую погоду быстрым шагом, размахивая руками, проходит восемь верст, называя это шаговой гимнастикой, объясняя близким людям: «Я в камере-одиночке тут же, в нашем дорогом Красносибирске в тысяча девятьсот двадцать втором и в тысяча девятьсот двадцать третьем годах ежедневно столько же делал — восемь верст, а на свободе?! Свобода требует движения!»
И гирями хоть и не ежедневно, а все-таки Бондарин занимался: в правую руку полупудовую, в левую такую же и — раз-два, раз-два, вверх-вниз, вверх-вниз — выжимает гирьки.
Холост.
Была семья — жена, сын — в войну потерялась. Поговаривали, будто жена в революцию уехала за границу с каким-то офицером, там, кажется, в Китае, вышла за этого офицера замуж, жива и здравствует, но все это какое имело значение?
Бондарин-то в анкетах писал: холост. И образ жизни вел и обладал манерами соответствующими.
Крайплановские, да и других совответработников жены даже несколько стеснялись — слишком, слишком элегантен!
Подаст ли в клубе, в театральном гардеробе и даже на службе даме пальто или могучую шубу-барнаулку, поможет ли отряхнуть веничком снег с пимов — этакие венички при входе в учреждение любого ранга лежали, заведено было с давних пор в Сибири, даже новая власть не изменила порядка,— приложится ли к ручке, поздоровается или попрощается, в любом случае генерал, да и только!
Как с ним, с генералом, себя вести-то? Не обращать на эти гусарские выходки никакого внимания? Неудобно как-то, ведь генерал проделывает все это совершенно непринужденно и вполне доброжелательно, кроме того, каким-то образом, неизвестно каким, но определенно дает понять, что «это только для вас! На остальных дам и не смотрю и не вижу, их, но вас...»
Тут же и отвергнуть ухаживания?
Он как будто бы и не ухаживал, вовсе нет.
Еще эти манеры на что намекали? «Вот как должен вести себя мужчина!» — Как бы всякий раз объяснял Бондарин, и — надо же! — все остальные мужчины на него нисколько за это не обижались, никто, ни один человек. Женщины не обижались тоже, но недоумевали: получалось так, что женщины вполне хороши, что они вполне заслуживают внимания, а вот мужья у них этого не понимают, чурбаны, ни больше, ни меньше! И женщинам, многим, хотелось, чтобы мужья за что-нибудь, все равно за что, но обиделись бы на Бондарина, задели его как-нибудь, что-нибудь высказали ему, что-нибудь такое... Но мужья ни гугу, наоборот, были — с генералом-то! — вежливы и веселы.
Бондарин это умел — и партийным, и выдвиженцам, и «бывшим» подать бывшее свое генеральство с юмором.
Другое смущение касалось, конечно, только тех женщин, которые проживали с Бондариным в одном доме: иногда поутру, провожая ребят в школу, они видели, как быстренько-быстренько с третьего этажа по лестницам сбегала какая-нибудь особа, по виду не совслужащая, но, в общем-то, приличная, интересная.
Ребенок, уже завернутый а отцовский башлык или в мамин платок по самые уши, но с зоркими глазками, тотчас замечал:
— Мама? А что это за тетя? Такая незнакомая.
— Не знаю, сынок!
— Как это не знаешь? Она же а нашем подъезде? Она же из во-о-он той двери вышла, из генеральской.
Что тут станешь делать? Как отвечать ребенку? Нет-нет, в Крайплане всякого рода сплетни и пересуды никогда не поощрялись, советское учреждение должно было быть и действительно было выше этого, а все-таки?..
Все-таки замечено было, что хотя бы отдаленно знакомых для жильцов крайплановских домов посетительниц у Бондарина не бывало, только незнакомки, кто, откуда, ни за что не догадаешься!
Единственное более или менее верное наблюдение: когда а Красносибирск приезжала какая-нибудь театральная или эстрадная труппа, Бондарин неизменно угощал артистов в ресторане «Меркурий» и тогда же, в те же самые календарные числа в подъезде крайплановского жилого дома и замечались этакие вот загадочные фигурки, не то чтобы девичьи, но отнюдь и не старообразные, чаще всего в белых ботиках, с черными лисьими воротниками, а летом в шляпках столичного образца.