Он, Никанор Евдокимович, даже вот как подумал: Витюля жив, Витюля вылечится, Витюля станет умнее, он мудрым станет, и начнется у них новая жизнь, с полным, умным и нежным взаимопониманием. И с этой-то мыслью, с этой надеждой и просветлением Никанор Евдокимович снова навестил Витюлю.
Но Витюля-то, вытирая нос подолом грязного больничного халата, стал рассказывать Никанору Евдокимовичу такие глупые анекдоты, напевать такие блатные песни, просто ужас! «Гоп со смыком — это буду я!» — напевал Витюля и говорил: — Все, дед, пройдет, только и делов! Здесь ребята — мировая бражка, выпишемся и компанией поживем. Ты не грусти, старче, жизнь, она всякая, не думай, что она должна быть у всех одинаковая и на манер твоей собственной! Этого не может быть. Намотай себе на ус — не может быть! Намотал? А тогда тебе должно быть ясно-понятно: все в порядке! Вот и все!»
Корнилов ужасался: подумать только, что же творилось нынче в душе Никанора Евдокимовича!
— Вы бы что-нибудь о своих научных мечтах, Никанор Евдокимович, а?
— Как вам сказать-то... Было бы не худо, чтобы людей было поменьше. Дело не в распределении природных благ, а в том, что, когда людей меньше, они лучше, у них и природа другая. Меньше людей — значит, у них больше пространства и меньше событий.
— Это вы в каком все-таки смысле?
— Да в человеческом, в каком же еще? Для человека время — это что? Это события, вот что. Нет событий, ничего не происходит, и вроде бы нет и времени, а есть только пространство. Когда же какое-то огромное происходит событие, тогда и наступает апогей времени. Вот, скажем, когда у Земли еще не было своей орбиты и она металась туда-сюда в мировом пространстве, какой тут счет времени? Никакого счета! Зато уж как только она околосолнечную траекторию своего движения обрела, вот тут и началось время — дни и ночи, времена года. Только в событиях и проявляет себя время. Сразу во всем мире и в каждом из нас. В каждом живом существе. И еще в численности всего живого. Какая-то рыбка, пока она одна и на ее долю приходится много пространства, она ведет себя совершенно не так, как в стаде. Не говоря уже о пчелах и муравьях.
Или слоны: ходят себе в джунглях, никого не задевают, а соберется их слишком много, они, бывает, хулиганят, зловредничают, крушат деревья, громят человеческие поселения. И киты также вдруг ни с того ни с сего начинают, я читал где-то, выбрасываться на берег и погибают. И когда же это с ними случается? Прежде всего, когда их соберется слишком много. Я даже думаю, имею такие соображения: каждое живое существо заключает в себе энергию, ну, положим, биоэнергию, часть ее расходует на себя, а часть излучает, любая энергия обладает ведь свойством рассеивания, любой двигатель, особенно тепловой, а живой организм — он ведь тепловой... И вот когда живых существ на ограниченном пространстве соберется слишком много, излучаемая друг на друга энергия и толкает их на движения и действия, совершенно им до этого несвойственные. В воде ломать и крушить нечего, куда деваться? И киты выбрасываются на берег, хотят заземлиться, слоны, те рушат деревья. Птицы, правда, больше к этой излишней энергии приспособлены, она им служит к дальним перелетам, у них кто слабее, кто сильнее, а сольются в стаю, создадут общую энергию и летят через моря-океаны, куда по одной им ни за что не долететь бы. Впереди те, у которых заряд самый сильный, это тоже неукоснительное правило, чтобы у стаи или у стада явился вожак, распорядился бы с умом, вот он и распоряжается ею, лишней энергией, без участия природы, сам по себе, и знаете как? Добывает еще и еще новые виды энергии и создает такие сверхмощности, которые его же и погубят. Да вот хотя бы и Витюля, разве в нем действует не избыток энергии? И даже если не в избытке она у него, все равно он ее использовать по природе не умеет, потому что человек. Любое живое существо умеет, а человек нет... Ах, научиться бы, ах, научиться раз и навсегда!
И Никанор Евдокимович между космическими этими рассуждениями рассказал Корнилову и еще один эпизод, который произошел, когда он в последний раз, а это сегодня было, до начала утреннего заседания съезда плановиков, посетил Витюлю.
Он пошел к нему совершенно разбитый, совершенно подавленный, он, кажется, только сегодня окончательно понял, что все то, что случилось с Витюлей, это факт, это действительность: до тех пор ему мерещилось, будто бы это не факт и не действительность. В таком состоянии ума и духа пошел Никанор Евдокимович навестить Витюлю, и вот что было. Витюля и «Гоп со смыком» пел, и дурацкие анекдоты Никанору Евдокимовичу рассказывал, и кривлялся всячески, а потом сказал: «А у нас тут кто с монетой, тот вовсе не худо устраивается! Некоторые нэпманы — у них тут не жизнь, а малина. И даже так: кто с монетой, того раньше выписывают и справки дают о незаразительности. Старче, дорогой, брось мне рублей двадцать пять, а? Я, конечно, понимаю, ты кормилец большой семьи, но дело-то серьезное и не каждый день я к тебе по таким суммам обращаюсь. Далеко не каждый!» — «Что-что? — не сразу понял Никанор Евдокимович.— Двадцать пять рублей? Да ты знаешь ли, Витюля, как это называется?» — «Как?» — «Взятка, вот как! » — «Ну и что особенного?» — «По-твоему, ничего?» — «Конечно, ничего!» — «Медицина — это профессия Чехова, понял?!» И еще Никанор Евдокимович объяснил Витюле, что такое клятва Гиппократа. «У-у-у-у, жадюга! Тебе бы только, чтобы по-твоему было. Жадюга, а больше никто!» — сказал в ответ Витюля, повернулся и ушел прочь. Никанор же Евдокимович отправился на утреннее заседание.
— Можете себе представить, Петр Николаевич, в каком я нынче состоянии? — спрашивал он у Корнилова.— Если я понял, что во всем этом нет никакой выдумки, ни малейшей, а все есть действительность! Есть, представьте, и такая жизнь, как у Витюли, и она столь же реальна, как и моя, как ваша, Петр Николаевич?!
Корнилов попытался вернуть своего собеседника к отвлеченным космическим рассуждениям, однако все-таки сказал:
— Вы, Никанор Евдокимович, исходите из одной-единственной точки. Из очень горестной точки!
— Да-да. И мы, знаете ли, слишком много придаем значения исходным точкам, а дело не в них, дело в том, к чему мы приходим.
Никанор Евдокимович был высок, согбен, умен и глубоко, потрясающе несчастен. От Витюли несчастен, ну и, конечно, от своего ума тоже, ото всего того, до чего он додумался. И все же он был деловит. Если же он лишится и этой деловитости, этой причастности к нынешнему съезду плановиков, ко всем крайплановским делам-заботам, ему конец...
Вот так, вот так... Вот сейчас-то как бы в продолжение разговора Корнилов тоже мог кое-что Сапожкову рассказать о своем чувстве конца света. Однако? Однако какая-то гордость и жадность охватили его. Ему показалось, что он один, совершенно один должен своей мыслью владеть, один ее переживать...
В этот момент и подошел к ним Новгородский. Он покуда подходил, приближался — уже было видно: что-то хочет сказать им важное. Очень важное и глубокое. Умственное что-то... И Сапожков, и Корнилов даже присмирели при его приближении.
Новгородский подошел, остановился, потом и еще уже несколько искусственно чуть приблизил к ним свою высокую спортивную фигуру, чуть откинул голову назад, чуть поднял над головой руку, а на руке — указательный палец и тихо, отчетливо, но без какого-либо выражения проговорил:
— Кота на мясо изрубили.
Златую цепь в Торгсин снесли,
А Лешего сослали в Соловки...—
повернулся и ушел.
И Корнилов вдруг понял, что он никогда не знал Новгородского, даже в лицо не знал, не помнил лица и спортивной фигуры тоже... Все, все встречи и разговоры были как-то мимо, мимо...
И только в этот момент, в эти секунды — узнал. И запомнил на всю жизнь.
Если не увидит Новгородского больше никогда, ни при каких обстоятельствах, все равно теперь уже не забудет. Если будет видеть то и дело, ежедневно и в разных обстоятельствах, при Корнилове останется только одно, вот это одно-единственное впечатление: