— Может, Сашенька, может,— утверждал серьезно Лазарев.— Верь своим глазам, вот и все!
— Невероятно! Ты, Костя, всегда был мастером все объяснять. Тем более невероятности!
— Могу! Тут логика и даже арифметика: пятнадцать лет назад Нина выглядела старше своих лет, а сейчас младше. То на то и получается. Ну, и как же твой Матвей? Как здоровье? Работа?
— Жив и кое-как здоров. Вот бы уж кто удивился, увидев Ниночку! Тоже не поверил бы!
— Матвей — реалист. Поверил бы!
Александра Федоровна вздохнула.
— А все-таки нам хорошо жилось в Цюрихе, весело. Хоть и ходили в Европе анекдоты о скуке этого города, нам все равно было весело. Светло на душе, мы жили в ожидании...
— Анекдоты? О скуке? Я что-то и не помню,— спросила Нина Всеволодовна.
— Ну, как же: «Чем Цюрих дважды отличается от городского венского кладбища? — Тем, что Цюрих в два раза больше и тоже в два раза веселее!»
— Нет,— сказала Нина Всеволодовна,— я этого анекдота не помню...
Корнилов слушал и думал: «Природа! Нина Всеволодовна не себя бережет и не свою молодость, а свою природу. Она, пока жива, знает свою собственную природу, понимает ее, вот и весь секрет! Пока она жива, пока жив...» Тут Корнилов остановился, не стал догадываться, тем более что догадалась Александра Федоровна:
— Все дело в тебе, Костя,— сказала она.— Пока ты жив, Нине обеспечена молодость. Ты, наверное, нарочно и себя, и ее из Москвы-то увез? Чтобы лет через тридцать вернуться в Москву и всех удивить?
— Ну, а как же все-таки твой Матвей? — снова спрашивала Нина Всеволодовна.
— Занят по горло. Оба мы по горло. Он в наркомате, я в Коминтерне. К Мейерхольду ходим. А с Аванесовыми по-прежнему водимся. С Межлауками тоже, но поменьше. Матвей меня по-прежнему любит, а в тебя, Нина, кажется, по-прежнему влюблен.
— Не перестаю удивляться,— смеялся Лазарев,— Александра Федоровна Романова — в Коминтерне!
— А я не в самом. Я в сопутствующем учреждении.
— Ну, и в сопутствующем — разве неудивительно? Вы с Матвеем фамилии, что ли, переменили бы! Все нынче меняют, а вы уперлись, словно... Матвей упрям, так уж упрям!
Тут Корнилову почудилось, будто он очень-очень давно знает Нину Всеволодовну, лет пятнадцать, по меньшей мере. Ну, конечно, если она за пятнадцать лет ничуть не изменилась, значит, во всем этом сроке ее легче легкого представить и узнать! Это жаль, что Корнилов не бывал в Цюрихе, и тут ему не хватило географии, городского пейзажа, чтобы представить себе, как это его знакомая Ниночка Лазарева, студентка, с книжками под мышкой бежит-торопится через Новый мост? Архитектурного облика городской ратуши и августинской церкви ему тоже не хватало, единственно, что он мог сказать тогда, припомнив что-то из описаний Швейцарии:
— С Нового моста прекрасный вид на Цюрихское озеро!
— Прекрасный! — подтвердила Нина Всеволодовна, улыбнувшись Корнилову и как бы даже вспоминая, уж не вместе ли они — она и Корнилов — каждый день бегали по Новому мосту на лекции!
Нина Всеволодовна, когда она очень волновалась, замолкала. Волновалась она не часто, но Корнилов подумал: «А что же будет, если случится что-нибудь действительно трагическое? Ведь тогда она может замолкнуть на всю жизнь?»
К Нине Всеволодовне многие-многие были неравнодушны. Все крайплановские мужчины, да и прочие тоже.
Это, во-первых, выражалось в повышенном внимании ко всему, что она говорила, стоило ей заговорить в линейке, положим, или на вечерней дачной посиделке, и все тотчас умолкали, даже если в это время шел горячий спор по вариантам Сверхмагистраль — Южносибирская или о плановом проценте коллективизации сельского хозяйства в предстоящее пятилетие, или о воспитании детей в школе в пионеротряде и дома. Внимание проявлялось и в том, что «Нина Всеволодовна», имя-отчество это никогда без крайней необходимости не упоминалось ни в одном разговоре. Имя-отчество это оберегалось от излишних упоминаний, от которых оно, казалось, пусть и немного, а все-таки может потерять...
Очень умелый, интеллигентный, не фамильярный, но и не чрезмерно возвышенный тон сумел установить по отношению к Нине Всеволодовне Бондарин. Не скрывая симпатии, он был к ней внимателен и учтив в той как раз мере, которая точно соответствовала в тому, что она замужем, и тому, что она замужем за совответработником, и тому, что он сам, Бондарин, не только «бывший», но и бывший генерал.
И внимание Бондарина к Нине Всеволодовне стало даже чем-то необходимым для всех вообще, никого не смущало — ни его самого, ни ее, ни Лазарева. Если бы этого внимания вдруг не стало, вот тогда бы появилась какая-то неловкость.
И, все это чувствуя тонко, Бондарин как будто и запросто, а все-таки чуть-чуть в не запросто шутил с Ниной Всеволодовной, а иногда, очень редко, даже бросал ей одну-другую фразу по-французски или по-
немецки, и ей это нравилось, хотя отвечала она ем только по-русски.
Бывало, возвращается линейка из города или же едет в город — крайплановцы едут в Крайплан, женщины с корзинками на базар и в магазины,— и вдруг затеется между ними этот легкий, веселый и непринужденный разговор.
«Вот как нужно разговаривать и шутить жене совответработника с бывшим генералом!» — невольно думают тогда все женщины в линейке.
«Вот как «бывшему» нужно разговаривать с женой совответработника!» — мотают себе на на ус мужчины, «бывшие», разумеется, прежде всего.
«Вот как нужно вести советский светский интеллигентный разговор!» — думают те и другие.
Но однажды Бондарин все-таки дал маху, ошибся! На даче это было, на берегу Еловки в прошлом году. Песчаный, чистый-чистый берег, буроватая ласковая журчливая вода, узкие темно-зеленые листочки на ярко-красных прутьях кустарника-шелюги, и тут же несколько скамеек и деревянный, пристроенный к пеньку столик — это уже крайплановское имущество, сюда-то и приходили плановики в выходные, устраивали не то чтобы пикник, а так, полдник какой-нибудь или ужин. Легкая закуска, чаек, спиртного конечно, ни-ни!
Тут-то, раззадорясь после каких-то анекдотов по доводу международного положения, после споров о событиях и людях теперь уже исторических 1910-х — 1920-х годов, оставшись в этих спорах благодаря удивительной своей памяти несомненным победителем, Бондарин вдруг сказал Нине Всеволодовне:
— А вы женщина бесстрастная!
И это было слишком. Все так и поняли, что слишком. И Нина Всеволодовна взглянула на мужа, замолчала на полуслове, чуть-чуть приоткрыв рот. Потом ответила так:
— Для больших страстей, Георгий Васильевич, нужен ведь, чтобы не получилось глупостей, очень большой ум... Иначе… — Она словно бы и не хотела своего собеседника обидеть, но не задеть его не могла.
— Может быть, и так...— неуверенно сказал всегда о во всем умеющий быть уверенным Бондарин.— Но не всегда, ох, не всегда существует этакая гармония!
— К сожалению, далеко не всегда! — согласилась и Нина Всеволодовна.
А еще, который уже раз, вспоминалось:
...скользкие зимние тротуары, и вот они возвращаются из театра после встречи с Толстым («Власть тьмы»), первой встречи после долгой-долгой разлуки с ним. После гражданской войны, после всех событий новейшей истории, которые были бы так чужды Толстому...
Вот когда — в 1927 году, зимой, незадолго до кончины Лазарева,— когда смеркалось, когда не было навязчивого ощущения времени и нынешнего быстротекущего и такого настырного дня, который обязательно должен чему-то принадлежать — то ли войне, то ли военному коммунизму, то ли нэпу, то ли периоду восстановления и реконструкции народного хозяйства — и состоялось причащение, настал этот час, он и сообщал невидимую благодать и нежность к миру...
При этом, однако же, Лазарев все-таки подтвердил, что он и в театре очень хорошо заметил в Толстом графа, а Достоевского, того вообще не любит. И посмеялся над Федором Михайловичем, над почитателями его: не сами по себе будем погибать, а по великому Достоевскому! И тут же заметил, что вот жена его Достоевского обожает. То есть уже тогда он признал, что жена может быть в какой-то отдельности и даже самостоятельности от него, и это было такое необыкновенное с его стороны признание и такое удивительное для Корнилова открытие!