Вот кто решился — Россия, и вот она изнемогала в те годы от этой предрешенности, от своего предназначения. Среди этого изнеможения, чувствуя его на каждом шагу своего детства и своей юности, Корнилов и вырос в мужчину. Он чувствовал, он догадывался о каждом прохожем, как и каким образом тот готовится к событию, к перелому человеческой истории в душе своей, в организме своем, в своем бытие. Уж это точно — в каждом прохожем! И то, что Корнилов добровольно и накрепко запер себя в натурфилософию, это ведь тоже было с его стороны не чем иным, как актом общественным, больше того — жертвой было, жертвой грядущим событиям. Именно для них, грядущих, он и хотел подготовить свою философию.
Именно для них, грядущих, он и пошел воевать. Все с тем же чувством, с той же убежденностью: «Вильгельм Второй — вот кто мешает России сегодня же совершить ее великое предназначение, поэтому сначала надо побить Вильгельму морду, а потом уже, не теряя ни минуты, взяться за самое главное дело человеческой истории!»
Когда же событие это действительно совершилось, многие из тех, кто так настойчиво и последовательно к нему готовился, не смогли его понять и принять. Вот и Корнилов не смог, и он ошибся, кажется, навсегда. И двойничество его оттуда же произошло, а от двойничества произошла уже и неискренность. И что-то загублено-общественное, так и не нашедшее себя и себя искалечившее, он ведь до сих пор носил под сердцем, не мог им разрешиться. И в крови своей носил. И в сознании. Потери же, каждая из них — это ощущение, эту боль всякий раз еще и еще подтверждали. Тем более потери, взятые все вместе, весь их ансамбль песни и пляски, весь их коллектив. Вот какое неудобство нынешнего существования и общения с окружающими его людьми — и с Бондариным, и с Прохиным, и с Сапожковым, и вот еще с Главным... «А что? — думал Корнилов,— вот возьмет этот самый Мартынов, этот самый Главный, возьмет да и напишет когда-нибудь роман о Сибири, о том, что говаривал когда-то Лазарев: «Сибирь сама по себе, всей своей природой требует социализма...» Напишет с восторгом, а?» Ко всем и всяческим восторгам Корнилов всегда относился подозрительно, но тут... Тут чувства подозрительности он в самом себе не замечал. Не было... Он ведь работал в Крайплане, ничуть не жалея сил, он заводил то одно, то другое знакомство, аккуратно посещал профсоюзные собрания, занимался общественной работой, ни на кого никогда не обижался, не сердился и сам не подавал повода сердиться-обижаться на него. Но лица общественного так и не приобрел, а без этого какая нынче, в 1928 году, может быть жизнь? Какая личность? Глядя, в этом смысле, на самого себя, Корнилов только пожимал плечами, только еще больше удивлялся, чувствуя, что он как физиологическая единица и то не принят нынешним временем. Годом 1928-м...
Уж очень сурово, если не сказать, жестоко! Ничего ведь особенного он от времени не просил и не ждал, никаких приобретений. То есть было у него одно — огромное! — приобретение, но оно же и привело его к еще большим, к неизмеримо большим потерям — это был Крайплан.
Если бы в свое время он не послушался Георгия Васильевича Бондарина, остался бы уполномоченным Аульского окружного Союза промысловой кооперации, вот тогда ему нынче и терять было бы совершенно нечего, не нарушалась бы элементарная арифметика, когда потери вдруг становятся несоизмеримо большими, чем приобретения. Казалось бы, каким это образом можно потерять больше того, что имеешь? Оказывается, можно...
«КРАЙПЛАН»!
Вот он и соблазнился... Нарушил закон «бывшести» — «чем меньше — тем лучше» — нарушил...
И Нину Всеволодовну потерял. Страшно подумать, нельзя, нельзя об этом думать — это вне мышления.
Но даже и то, что укладывается в мышление, все равно не укладывается в сознание.
Ну, а с Никанором-то Евдокимовичем Сапожковым, к примеру, почему у него в последнее время холодность? Может быть, Никанору Евдокимовичу Корнилов и нужен был лишь того ради, чтобы высказать ему свою душевную боль по поводу Витюли? Он ее высказал и умолк. И все. Он к этой теме возвращаться больше не хочет, а другой в их знакомстве и общении не оказалось. Даже путешествия Никанора Евдокимовича по Алтаю и те не оказались темой... Может, Никанор Евдокимович просто-напросто эгоист? Не похоже...
С Прохиным Корнилов не то чтобы разошелся, они ведь, конечно, и не сходились никогда, но все равно размолвка произошла, и нынче-то Прохин ни за что не пригласил бы его на чашечку чая, ни в коем случае! И Груня не стала бы столь же старательно, поджимая свою заячью губу, наливать ему чашечку за чашечкой из пузатого, блестящего самовара...
А еще был момент, когда Корнилов так глупо, так самоуничижающе пролепетал:
«Бе-е-елый... »
А Прохин в ответ пожал плечами:
«Но ведь — офицер же?»
Вот и Ременных гораздо реже стал заезжать в КИСовский кабинетик Корнилова...
А Бондарин? — Бондарин-то уж, конечно, не простил Корнилову, что тот скрыл от него свое настоящее имя. При их-то отношениях и вот скрыл...
Вот и Главный... Живет, живет энергично, будто под благословением и напутствием самого Лазарева, но существование Корнилова он замечать перестал...
Итак: ты чьи-то глаза, чьи-то уши, чья-то в тебе логика, чьи-то чувства, но — чьи? Загадка! Самого-то себя ты не знаешь...
Проходишь сквозь окружающих тебя людей, сквозь толпу, проходишь год, другой, третий, десятый, но знакомых в толпе нет. Если даже кто-то и протянет тебе руку: «Здравствуйте, Корнилов! Здравствуйте, Петр...» — так ведь все равно поперхнется на отчестве.
Недавно Корнилов в газете Мартынова прочитал статью рабочего завода «Пролетарский труд» товарища Борчатникова, статья называлась «Немного о себе».
Правда, что немного... Молодой рабочий, потомственный — отец работал на том же заводе (завод назывался тогда заводом Рандрупа — по фамилии владельца-датчанина), в том же цехе и за тем же станком, а нынче сын стал слесарем даже более высокого разряда, чем отец, стал ударником соцтруда... Вот и все, вот и все, а рассказать человеку о себе есть что.
А Корнилову, прожившему несколько жизней, нечего. И некому. И неизвестно, к чему они были-то — все прожитые им жизни?
Еще раз оглянуться, посмотреть вокруг: это что же происходит-то? Посмотрев, потеряться окончательно.
И Корнилов оглядывался, читал газеты, слушал.
«Вместо венка на могилу Цюрупы — 1000 руб. на борьбу с беспризорностью».
Приговор по «Шахтинскому делу».
Список обанкротившихся московских нэпманов — полоса газеты «Известия» мелким шрифтом. Конец нэпу?
Перечень объектов, которые могут быть сданы в концессию. Расцвет нэпа?
«Мировая фильма«Белый орел».
Доклад товарища Сталина «О борьбе с уклонами и примиренчеством».
Хлебозаготовительный аппарат в Сибири бездействует...
Ромен Роллан: «...в Союзе Советов начато необходимейшее дело нашего века».
Горький: «Жизнь становится все более отвратительной обнаженным цинизмом своим. Человеку нечем дышать в атмосфере ненависти, злобы, мести. Атмосфера, все сгущаясь, грозит разразиться последней бурей, которая разрушит и сметет все культурные достижения человечества, против этой возможности работает только Советский Союз».
Прохин: «После совещания Госплана в Москве нам стало ясно, что формы работы и темпы надо менять. Госплан внес неразбериху, он расхолаживает некоторых работников. Мы в Сибири никому не позволим расхолаживаться».
Вегменский: «Что вы, товарищ Кунафин?! Товарищ Суриков?! Что вы?!»
Корнилов тотчас на свою паршивую память прицыкнул:
— Цыть, проклятая! Уймись!
Нет, не унималась...
И достигла тех времен, того детства, когда он был богом...
Когда он впервые прочел Сенеку, и, помнится, это звучало так: «...Natura duce utendum est hons ratio observat, hans consulit; idem est ergo beate vivere, et secundum Natural»[2].
Помнится, он тогда думал: «Почему бы и мне не жить согласно требованиям природы, это же прекрасно!
2
«...Вождем человечества должна быть природа; ей следует, с ней советуется разум; жить блаженно — значит жить согласно с требованиями природы».