Еще прошли, помолчав, еще Корнилов сказал:

— Я раскаиваюсь, полковник! Нельзя было говорить вам ни слова, нельзя было вас предупреждать! Я в растерянности: может, мне действительно идти в Чека?

Полковник, ничуть не задумавшись, сказал:

— Сочувствую... Однако что сделано, то сделано. Надо было приглядеться сперва повнимательнее, прикинуть так и сяк. Но вы опрометчиво поступили, не пригляделись, не прикинули... Сочувствую...

— Нет, это невозможно понять — для чего вам нужно убить еще несколько человек? Двух? Или трех? — Полковник не отвечал, маршировал себе, похрустывая по снежку, и тут Корнилов догадался:— Знаю, вам надоело жить под чужим именем! От этой надоедливости вы и решились?!

Вот тут полковник заговорил снова:

— Ну что это вы, приват?! Ерундистика-то, зачем она вам? Да ведь это же нынче повальный грех — чужие имена! Свои-то у кого? Ни у кого своих! Все перемешалось... Дворяне стали плебеями, плебеи — дворянами, толпа — армией, армия — толпой, большевики дружат с буржуями, воюют с социалистами. Давно ли они все вместе томились в одних камерах, «Замучен тяжелой не-е-ево-о-олей...» в один голос пели, а нынче? Нынче генерал Брусилов — «красный генерал», то есть не красный и не генерал, а социалист Казанцев сослан другими социалистами же, только большевиками, в город Аул, так разве те, кто его ссылал, все еще социалисты? И разве он, Казанцев, сосланный социалистами, тоже все еще социалист? Нет, приват, имен и наименований у людей больше нет, потому они и могут делать все, что им совершенно несвойственно. И делают. Потерявши-то собственные имена! Тут недавно тоже беженец один рассказал мне о нашем общем знакомом — артиллеристе — пресмешную, знаете ли, приват, историю... В Москве было. Эсеры подняли в Москве мятеж, слышали, конечно, Дзержинского даже захватили, даже предъявили большевикам ультиматум, даже штаб свой у Покровских ворот устроили, одним словом, все как у людей, как у настоящих военных. Да. А тут как раз этот наш общий друг, артиллерист, сказать вам, так герой всего Западного и всего Юго-Западного фронта, пушечный бог, хотя и тоже эсер, тут как раз он приходит в военный комиссариат регистрироваться. Внял призыву Советской власти о добровольной регистрации царских офицеров и вот приходит, и у него спрашивают: «Можешь обстрелять Покровку из кремлевских орудий? Точно обстрелять, чтобы ничего лишнего кругом не задеть?»— «А карта есть?» — спрашивает наш артиллерист. Нашлась и карта. «А наблюдатели-корректировщики найдутся?» — «Сколько угодно!» И что же вы думаете, приват? Полчаса не минуло, как этот эсер-артиллерист своих эсеров — не артиллеристов — разделал под орех! Любо-дорого было поглядеть, кто понимает! А вы говорите... Чего вы говорите-то? Забыл уже... Ах да, вас изжога, значит, не мучает?! Счастливый вы, право слово, человек. Везет же некоторым — не мучает... Да... Вот так... А ночь-то, ночь-то, гляньте-ка! В этакую ночь только и принимать человеку святые решения — то ли ему жить, то ли помирать... Только и слушать, а что же это тебе богом на душу положено?..

— А есть что-нибудь в этом мире, полковник, что могло бы вас остановить?

— Что за вопрос, конечно, есть!

— Что же?

— Приказ. Обыкновенный приказ. Морщитесь, приват? Хоть и служили, хоть и воевали, а все равно морщитесь? Все равно это претит штатскому обонянию? А напрасно, приказ — великое изобретение и благо человечества! Ну, что такое человечество без приказа? Это греки без Акрополя, русские без Петербурга и Киева, да что там, без приказа ни один человек не взрос бы, потому что взрастает он и воспитывается под приказом отца с матерью. Не говоря уже об академиях, об академиях наук, художественных или военных, все они возникли по приказу. Велик народ, который умеет исполнять приказ с умом и душою. И умницы, скажу я вам, были наши предки, когда выбирали себе властителя вольно, а затем отдавались ему в неволю: «Отныне мы рабы твои, а ты наш господин. Отныне наша сила — твоя сила, будь же силен нами!» Приказ один только и может навести равенство между людьми, все равны перед ним. А конец света — что это? Это конец приказа, когда человечество уже так поглупеет, что разрушит приказ окончательно — и некому будет сказать: «Быть посему!», и некому будет слово это понять! Так-то вот... Вот я и сделался без приказа свободен, вот никто и не силен надо мной, и ни над кем не силен я, то есть полнейшая свобода. Приказа Чека мне нету и другого чего тоже нету, вот и я выпал из системы человеческого существования!

— Вы человек одинокий?

— Достаточно одинокий, приват. Достаточно, поскольку нынче самый близкий для меня человек — это я. Я сам, а больше никто! Я ведь выпал из системы, которая мною управляет, а это уже окончательный эгоизм, конечный эгоизм. Эту конечную штатскую и подлую стадию вы и называете свободой! Но вы-то ее только называете, а я ее употреблю. В дело.

И еще хотел сказать полковник, но остановился, и снег под кошмою его валенок, по-сибирски — пимов, замер, перестал хрустеть. Другим, каким-то потеплевшим голосом он спросил:

— Да вы, собственно, приват, о чем? Вы не о любви ли? Когда о ней, зачем же так издалека? И спрашивали бы естественно, а то ведь вон о чем — об одиночестве! Уж не полагаете ли, будто не к месту мужчинам о любви поговорить-посекретничать? Тем более если речь между ними зашла будто бы о совсем-совсем другом предмете? Да вы что, в самом деле, стесняетесь? Или заблуждаетесь, как нынче принято в газетках выражаться. А луна-то? Да вы что, луны нынешней не видите, нет? Разве не романтично? Не лирично? Не душещипательно?

Ах, какое же волненье — никогда не передать...
И какое искушенье — повторять и повторять!—

пропел полковник, а тогда и зашагал дальше и снова заскрипел снегом. Баритон его на морозном воздухе и без гитарного аккомпанемента, потеряв кое-что в оттенках и выразительности, стал поглуше, стал почти что басом с этаким легким львиным рокотом.— Ах, приват-приват, да вы любили когда-нибудь или нет? Любовью любили или только всякими соображениями да понятиями? Эгоизмом?

— Эгоизм-то — зачем?

— Вот-вот! — засмеялся полковник, будто только что выиграл труднейшую партию в бильярд, еще во что-нибудь.— Значит, нуждаетесь в пояснениях? Так я скажу: эгоизма нет, когда есть мгновение! Мгновение никогда не эгоистично, оно есть, а больше никаких соображений — что и как будет, как устроится, чем придется расплачиваться. Как, простите за сравнение, на войне ты жив, и это уже все, а что было, что будет, этого нет, как не бывало никогда. Как у Пушкина.

— У кого?

— У Александра Сергеевича: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты...» Ведь вот же Александр Сергеевич по причине чудного мгновения не переживает прошлое! Ничего не обещает на будущее! Не клянется в верности, не обещает вести себя хорошо и нравственно или подарить ей, явившейся, букетик! О женщине и говорить не приходится: она меня ищет, а только нашла, уже делает вид, что не я ей, а единственно она мне нужна. Ей обязательно даже, чтобы я ее принудил к встрече и к прочему всему, чтобы она была бы жертвой. Ей со мной хорошо, мне с ней хорошо, нам вдвоем хорошо, так нет же, ей нужно быть жертвой, чтобы не она мне, а обязательно-обязательно я ей до гробовой доски был обязан! Иной раз так и все равно, чем обязан-то — клятвами, готовностью положить за нее жизнь или букетиком георгинчиков-тюльпанчиков! Ну, а наш брат мужик? Тоже эгоист до мозга костей, вот он кто! Всегда за женщиной от чего-нибудь спасается: от самого себя и от своих потребностей, которые он без женщины удовлетворить не может, или свое самолюбие он спасает, чтобы вести счет победам, или свою жизнь он спасает за ней, или свои носки, чтобы были постираны-поштопаны. Носки-то — тоже ведь жизнь! Чем еще другим носки могут быть? Предположим, семья нужна, да? Хотя «Коммунистический манифест» — и правильно — семью опровергает, все ж таки семья и детки нужны. И даже внуки! Ну, а бирюльки-то при этом зачем? Зачем торговаться: «Ты мне детей и семейную жизнь, а тогда я тебе любовь и наслаждения»?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: