К тому же у Леночки глазки, а что у Мстислава Никодимовича? Ничего нет, как не бывало.
Да что там Смеляков, что там Леночка, когда Евгения Ковалевская и та становится массой.
Казалось бы, куда, в какую такую сторону воплощение человеческого милосердия может измениться. Эту святость, эту отрешенность от самой себя разве можно потерять? Тем более можно ли приобрести.
Милосердие есть милосердие во все времена и при всех режимах, и вот как была Евгения фронтовой сестрой с сентября 1914 года, так и в 1925 году выхаживает сыпнотифозных и дизентерийных в больнице Аульского городского отдела народного здравоохранения. Как тогда смертельно раненные солдатики, отходя у нее на руках, благословляли: «Дай тебе бог здоровья, сестричка...» — так и теперь говорят то же самое.
Все изменилось, тысячи лет перевернуты вниз головой, века пошли прахом, а это нет, эти предсмертные слова русского человека неизменны...
И когда милосердная сестрица из года в год это слово принимает, значит, она себе уже не принадлежит, своего у нее нет, все свое материальное, духовное и любое другое отдано так далеко вперед, что и не видать, по какую пору... До такой степени высока святость, что человека, тем более женщину, различить нельзя — один только лик. Ну, и еще рабочие, изможденные, в прожилинах руки.
А потом что же оказалось?
У милосердной-то сестры, у Евгении, был припрятан, оказывается, собственный, никому не отданный крохотный такой кусочек сердца, а может быть, кровинка одна, и одной-то ею она и полюбила... Сначала, разумеется, полюбила ради спасения, то есть все из того же милосердия, безлико, бессловесно и бесполо, ну, а потом... Лиха беда — начало, после вся кровь ее взбурлила, и ни сыпнотифозные, ни дизентерийные этому бунту уже не могли стать помехой. Конечно, сыпнотифозники существуют, и умирают, и отходят в мир иной тоже по-прежнему, но помехой для ее любви быть уже не в силах.
По такому образцу Евгения Ковалевская тоже приобщилась к массе «бывших» и на хлебную свою пайку выменивала пудру, помаду, кофточку выменяла, помнится, маркизетовую, с черной горошинкой, но слишком для ее форм прозрачную, стала читать газеты и к прочему — массовому! — таким образом приобщаться.
Сама-то она как бы со слепых глаз, что ли, это приобщение к обыкновенности почитала за нечто невероятное и страшно его стеснялась.
И полагала, что нещадно обманывает тех самых меняльщиц пудры, помады и маркизетовой кофточки на хлебную пайку, потому что, во-первых, ей пробиться без куска проще, она к голоду привычная, а те, может быть, нет, а во-вторых, там, наверное, пудра все-таки была куда нужнее. Они, наверное, красивее ее. Им пудра впрок, они умеют быть красивыми, а она?
Что верно, то верно,— а она?!
Но что же это, право, разве о Евгении Ковалевской так желал нынче поразмыслить Корнилов?
Вовсе нет, о «бывших» вообще и в целом — вот о ком! Вот о чем!
Ну, конечно, быть и жить «бывшим» — это для человека нечеловеческое испытание, не все могли его перенести, и кто бежал куда-нибудь к черту на рога, заметая следы своей «бывшести», кто вешался, кто травился, кто женился на старых вдовах и уходил в избушки, в Зайчанскую часть города, пасти по травке вдовьих коровок и овечек, кто — хотя это и потруднее было, кругом же бдительность! — все равно изловчался выскочить замуж за новоявленного совслужащего, совсем хорошо, если за кооператора.
Жители настоящего, текущего времени слабо представляют, что такое человеческая «бывшесть», а напрасно: многих-многих не минует чаша сия...
Но тот, кто действительно стал «бывшим», был им и будущее свое тоже представлял не иначе как в «бывшести», тот умел не мечтать и явно, и даже тайно гордился своим умением — это было бесспорным признаком достоинства и принадлежности к клану, было аристократизмом «бывшести».
Вот так... Мечта — это разочарование, разочарование — это психика, психика — это жизнь, жизнь — это существование„.
Хочешь достигнуть конечной цели, то есть существования,— живи, хочешь жить — охраняй свою психику, хочешь охранить психику — не мечтай, не надейся на счастливые обстоятельства и перемены. Просто, понятно, ясно.
Подлинный, без подделки «бывший» вообще существовал в ясности понятий, Он знал, что хорошо, а что плохо, и даже более того — что на свете так, а что не так.
Однако и хорошо и плохо, и так и не так он вовсе не связывал со своей судьбой, с собственной персоной.
Конечно, он ждал какого-нибудь интересного момента — вот объявится богатый родственник в Париже или император всея Руси в Дубровниках, русское Учредительное собрание в Варшаве или в Риге, а в Москве — свобода слова в рамках диктатуры пролетариата или без нее. Все может быть на этом свете, но верить не верь — упаси бог! — ни родственнику, ни монарху, ни свободе слова: обманут! Очаруют, после расхлебывай, удивляйся собственной наивности!
И, что совершенно очевидно: «бывший», если он не пользуется ни малейшим кредитом от новой власти, значит, и не должен иметь ни малейшего отношения к политике.
Очень просто: если такой «бывший» все еще существует нынче, то есть в году 1925 от рождества Христова, так он обязан этим самому себе, своей прозорливости,— значит, он вовремя улепетнул из какой-нибудь армии, из какой-нибудь партии, из какого-нибудь правительства, из какого-нибудь заговора, из какого-нибудь союза — фронтовиков или земцев, из какого-нибудь общества — акционерного или любителей древнерусской словесности, одним словом, из какой-нибудь политики. Что совершенно то же самое — из какой-нибудь организации, ведь это же синонимы: политика — организация?!
А потому это слово — ор-га-ни-за-ци-я! — «бывшему» то же самое, что «кар-раул! Грабят!», и, услышав его, он испытывает такое смятение души, такое раскаяние, которое даже высшее филологическое образование не поможет выразить культурной речью.
И вообще что такое и в чем состоит организация людей, если в одном-единственном человеке ее не может быть? Если голова у человека — это, к примеру, одно, а брюхо — совсем другое?! Ведь сколько распрекрасных мыслей перебывало в разные времена в голове каждого «бывшего», а брюхо-то у него какое? Пустое оно у него...
Ну конечно, не в абсолютном смысле пустое: годы 1919 — 1921 как-никак, а пережиты и мясо на базаре нынче 13 коп. за фунт, серый хлеб 2 коп., ситный, если соблазнишься, 3 коп., так что при какой-нибудь хотя, бы малой работешке делопроизводителя с жалованьем от Советской власти 25, а то и все 30 рублей в месяц (безработные — особь статья!) само по себе брюхо уже не должно иметь серьезных претензий к миру.
Но если трактовать понятие шире, не ограничиваясь пищеварительным процессом? .. Костюмчик-то на барахолке менее чем за 15 рубликов не возьмешь? А в магазине 30 — 35! За угол в избушке в Зайчанской или Нагорной части города два рублика! Со своими дровами!
Ох, как научился «бывший» считать ту копейку, которой он, иной раз уже и на старости лет, узнал цену!
А все равно не о копейке речь.
О философии.
Это новички в жизни связывают одно с другим, дескать, хорошая идея должна принести человеку тоже хороший кусок хлеба. Ерунда! Глупость! Всем утопиям утопия! Да когда это миру не хватало хороших идей? Всегда с избытком! А когда мир существовал без голода, без холода, без «бывших»?
Вот и катаклизмы тоже потрясают человечество, кому-кому, а «бывшим» это преотлично известно.
Но?
К чему потрясают-то? К чему приближают род человеческий? К обновлению или к пороку сердца? К вырождению и к склерозу? К «бывшести»?
Подождать нужно с ответом. Лет сто.
Прежде того «бывший» и говорить-то на эту тему не считает нужным: пустое времяпрепровождение, разврат мысли!
Истинная мудрость состоит в том, чтобы мысль знала свое место, не совалась бы куда не следует, не брала бы на себя невыполнимых обязательств перед жизнью, чтобы понимала: ей нельзя быть чрезмерно высокой, потому что самые возвышенные понятия слишком часто используют самые низкие представители рода человеческого; чтобы уважала хлеб: хлеб, кроме всего прочего, сам себе мудрец и потому сам себе умеет поставить предел, им объесться нельзя, мыслью же можно запросто, и вот чревоугодники мысли жрут ее, жрут, жрут — и не икают! А если деликатес пополам с протухшим, не заметят! Заметят, обрадуются: «Ай да мы, все переварили!»