Трижды приподняв штангу, рабочие очистили спирали змеевика от чернозема, и каждый раз он как бы возгорался на солнечном свете, искрился, блестел.

Потом змеевик погрузился в суглинок — желтоватый с серым.

Почва кончилась.

Подпочва кончилась.

Начался грунт.

Вот так: наверху земля была черной иссиня, была по-ночному темной, а называлась дневной поверхностью, в глубине же, непроницаемой и почти безжизненной, грунты светлели, будто пронизанные полуденным солнцем.

Все это — эта разрозненность в оттенках почвы и грунта, и податливость земли буровому инструменту, и та легкость и простота, с которой была заложена скважина, первая в жизни Корнилова,— насторожило его, вызвало в нем иное напряжение. Кажется даже, до сих пор ему неизвестное.

Лиха беда начало... Начало было, но ни беды, ни малейшего ее предвидения у людей все еще не было. Корнилов не очень-то верил отсутствию беды.

Бурмастер, тот из «Конторы» взял двух рабочих, двух местных, восемь подвод нанял для доставки инструмента, деревянных брусьев, вышки, насосов, палаток и прочего бивачного скарба,— значит, дело предстояло не из простых и скорых,

И Корнилов продолжал внимательное наблюдение за работами,

Однообразные движения людей, которые вращали штанги, а время от времени поднимали их, чтобы освободить змеевик от грунта, притупляли эту внимательность. Корнилову все время казалось, что ничего не происходит, ничего такого, что называется бурением. Люди ходят по кругу, и все. И ничего больше.

Когда началось погружение обсадных труб, работа стала интереснее, неожиданнее, появилась, кажется, возможность каких-то приключений, но это было ненадолго, бурение снова вошло в свой постоянный ритм. Корнилову снова стало не по себе: он не верил этому однообразию и ждал от него подвоха, какой-нибудь неприятности.

Как странно, что Корнилов не знал этой работы, не видел ее никогда прежде и теперь волновался и ждал: «В конце концов где-нибудь на глубине сажен двадцати земля обязательно возмутится этим непрошеным вторжением в ее тьму, в толщу желтоватых и белых грунтов... И, как всегда, будет права не только сама по себе, но и человеческим разумением: почему люди-то так безразличны к событию? Почему так просто и безбоязненно проникают в ее глубину? И даже не собираются большой толпой, чтобы видеть все, что здесь происходит, чтобы побояться, чтобы усомниться в начинании Чтобы возрадоваться ему, если уж иначе они не могут?»

Но нет, никакого волнения, никакой боязни, никаких опасений — так они привыкли к повиновению и к безропотности земли. Единственно, чем они отметили событие: буровой мастер перед началом работы сказал: «Ну, с богом!» — и перекрестился. И двое рабочих из четверых перекрестились тоже.

Корнилов тоже хотел было осенить себя крестным знамением, но потом, будучи «бывшим», постеснялся. К тому же вспомнил о своем высшем образовании по естественно-математическому факультету Санкт-Петербургского императорского университета.

Вместо этого и как будто даже взамен так и не состоявшегося крестного знамения он еще очень долгое время так же внимательно следил за тем, что и как делают эти пятеро: буровой мастер в затасканной одежонке, но все равно не рабочего обличия, с неопознанными, а тем не менее очевидными признаками не только «бывшести», но и интеллигентности; двое его постоянных рабочих из буровой конторы «Корнилов и К°», умелых, слаженных между собою, профессиональных и потому несколько апатичных; и те два подсобника, которых, несмотря на горячую сенокосную пору, буровой мастер по сходной цене нанял в деревне Семенихе. Оба они были совершенно неумелы и пока что не столько помогали делу, сколько мешали ему, без конца суетясь.

Корнилов их понимал, этих сезонников: тощенького мужичка Митрохина и молодого парня, комсомольца Мишу. Он и сам мысленно тоже суетился.

...Все оттого, что нынешний день был днем ответственным.

Ранним еще утром, как только заработало серое мозговое вещество Корнилова и его память, и нервы — они так и не смогли ни на минуту остановиться, хотя ни склада, ни настоящего лада между ними до сих пор все еще и не было, сколько они на этот счет ни старались между собою договориться. Старания бесполезные — слишком давно разлад между ними начинался...

Ведь как думалось, как чувствовалось хронически в течение, по крайней мере, последних лет двенадцати, а то и больше?

Да никак не думалось, а только болезненно, исковерканно искалеченно чувствовалось.

Все мысли обо всем происходящем и о себе тоже вот уже двенадцать лет как откладывались на потом: вот кончится германская война — тогда, вот кончатся революции — тогда, вот кончится война гражданская — тогда!

Тогда-то подумается во всю возможную силу ума, высоко, вдохновенно, всласть, честно, совестливо. Как только дано человеку мыслить, так он и помыслит. К чему обязали его невероятные исторические события, ту самую обязанность он умственно и выполнит, он истинно докажет, что человек — существо мыслящее... Хотя бы и задним числом, но докажет!

Да как же иначе-то? Да откуда же во все те годы брались силы и желание продолжать жизнь, все претерпеть, все мыслимое и немыслимое выстрадать?

Но годы те минули, а все не настало времени для святого труда мысли. Жить хочешь любою жизнью — нэповской так нэповской, а когда встретится доисторическая, пещерная, и ею тоже не побрезгуешь, хапнешь обязательно, а подумать о жизни всерьез — потом, потом...

Но ведь может быть иначе?

Может быть! Ведь существует же Мстислав Никодимович Смеляков?!

Заплати Мстиславу Никодимовичу тот же рубль сдельщины, что и этим двум неумелым семенихинским мужикам, тем более полтора рубля, и он пойдет крутить штанги, поднимать-опускать их...

Заплати ему, Корнилов?! А?!

Не заплатишь. Постесняешься. Неудобно выплачивать рублевки своему же брату «бывшему»! Неудобно, потому что Мстислав Никодимович, хотя и будет крутить штанги, все равно останется мыслителем. Правым ли, виноватым ли, но только им!

И ни одно начало его уже не смутит, близоруко прищуриваясь остатками глаз, он безмолвно будет поглядывать, как Корнилов за новую жизнь, за новые события жадно хватается, а в любом начале Смеляков поймет конец. Угадает.

Угадает даже, что этому Корнилову самого себя оказалось мало и теперь он присваивает Корнилова другого — умершего.

Да что там Смеляков? Что Смеляков, когда и Евгения Ковалевская тоже если и хочет какого-то нового начала, так только в любви. Во всем остальном она нигде, ни в чем, никогда не изменяла своей бывшести. И не изменит.

И вот этот день, первый день буровых работ, прошел, а ночью приснилась глубина. Не сразу приснилась, а в завершении каких-то других снов, сюжетных, реалистических, действующие лица которых сначала беседовали с ним по поводу финансовых дел, подыскивали ему квартиру с удобствами, а также служебное помещение под контору в городе Ауле, а потом вручили диплом об окончании некоего высшего учебного заведения.

И вот с этим-то дипломом и направили его исследовать глубины.

Выглядело это дело так; была огромная пещера и над ней, на уровне дневной поверхности, что-то вроде люльки, в которой лежал дипломированный Корнилов и опирался на какую-то точку опоры лбом.

Лоб у него болел, точка опоры впивалась в кожу, и в кость, и в мозг, ему было не до этого: он опускал вниз штанги, которые достигали дна пещеры, пробуривали его и таким образом довольно быстро из этой, видимой, глубины погружались в другую, подпещерную и невидимую.

На дне пещеры суетились крохотные фигуры людей, он видел их будто под микроскопом, а они все равно оставались крохотными, не увеличивались, они пытались помочь ему, поддерживая штанги в строго вертикальном положении, но это была напрасная помощь, неумная: чтобы помочь Корнилову, надо было понимать всю неимоверность видимой и невидимой, подпещерной глубины.

Они не понимали.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: