Вытоптанная до черноты ногами бурильщиков площадка вокруг устья скважины сперва опустела, никто на нее не ступал, никто не заглядывал в скважину, но так недолго было, спустя время толпились вокруг скважины люди, испуганно заглядывали в нее, догадывались, что за предмет мог упасть туда, на дно? Сам упал или кем-то брошен?! Таинственность была, кругом неизвестность.
Потом рабочие взбирались на сиденье мастера, пытались «ловить». И первым взялся помощник мастера Сенушкин. У него было понимание дела, поэтому он и сошел прочь уже часа через два и сказал:
— Невозможно!
Стали пытать счастье другие. Стали подергивать бечевкой, словно блесной на рыбной ловле, но быстро сходили с круга и повторяли: «невозможно!»
А кончилось тем, что и Корнилов решил попытать себя, руками почувствовать «ловлю».
Существует рассказ о том, будто бы автор «Записок охотника» Тургенев Иван Сергеевич приехал в гости в подмосковное имение Абрамцево к автору «Записок об ужении рыбы» Сергею Тимофеевичу Аксакову. Хозяин жаловался от всего сердца: в пруду, расположенном прямо под окнами дома, завелась щука, взять ее на блесну, на любую приманку не удается, и вот уже года три она пожирает плотвичку и окунька, опустошает пруд. «Неводом надо взять ее! — ответил автор «Записок охотника».— Невод — дело верное!» — «За кого вы меня почитаете, Иван Сергеевич! — обиделся автор «Записок об ужении».— Неводом дураку допустимо, но мне же нельзя! Да что там, пойдемте, половим разбойницу на приманку-плотвичку — и вы убедитесь в хитрости ее и в коварстве! » — «Ну где же мне, охотнику, в дело впутываться, если вы, Сергей Тимофеевич, ученейший рыбак, и то...»
Все-таки пошли, забросили снасть. Часа два прошло, вытаскивает Иван Сергеевич щуку!
Очень, до самой глубины души был обижен хозяин, проводил гостя сдержанно, холодно, после долгое время избегал с ним встречаться.
Такой рассказ. Может быть, анекдот.
Он вспомнился Корнилову в тот миг, когда, в очередной раз опустив ловильный крючок на дно скважины и снова приподняв, он почувствовал в руке груз... Анекдотик забылся, спокойствия как не бывало, Корнилов задрожал. Как будто он был приговорен к смерти, но тут блеснула надежда на избавление. Он дышать затаился, он боялся показать, что ему душно, что случилось что-то, что рука его отчетливо чувствует тяжесть...
Но люди тотчас поняли, что произошло, тихо, на цыпочках стали к нему приближаться, приблизившись, окружив со всех сторон, уставились на него, на его слегка вздрагивающие руки. В черное устье скважины никто заглядывать не решался.
Еще на один миг Иван Сергеевич Тургенев явился с шикарной гривой седых волос, с изысканно-барским и тоже изысканно-интеллигентным лицом, но тотчас исчез, побоявшись сглазить.
Сергей Тимофеевич со спокойной улыбкой глубокого знатока природы тоже был и тоже исчез.
Усадьба Абрамцево на пригорке пятьдесят второй, кажется, версты Московско-Ярославского железнодорожного пути промелькнула быстрее, чем из окна вагона.
Дрогнула русская классика, отступилась... Нечего ей тут было делать, не к месту оказалась она.
Сенушкин осторожненько подвел под бечевку блок, по блоку бечевка пошла ровнее, спокойнее, надежнее, зато рукой было утеряно чувство тяжести и поведения того предмета, который полз вверх, и того замысла, с которым он полз: сорваться с крючка или не сорваться Упасть, не упасть — будто думал он там, во тьме, тот предмет...
Сенушкин шепотом:
— Давай я...— и протянул было к бечевке руку, но его остановили:
— Отстань, не твой фарт! Не у тебя клюнуло! Не тебе бог дал милость, не суйся!
Сенушкин отступился.
Потом сказал:
— За мастером сбегать ли? За Иваном Ипполитовичем?!
Ему не ответили, никто не знал, нужно или не нужно звать мастера.
Все-таки Сенушкин кинулся в рощу. И Корнилов одним глазом это заметил, и ему стало труднее, еще ненадежнее и призрачнее стало все вокруг — и земля, и небо, и люди, главное же, тот предмет, который он подтягивал к себе... Он и до этого-то был призраком, тот предмет, а теперь чувствовался уже как призрак призрака, тень от тени, догадка от догадки.
И надежда от надежды.
Корнилов не знал, ждать ли мастера и передать ему бечевку или тянуть самому теми же движениями, с той же скоростью, при том же ритме собственного дыхания...
Он заметил, как мастер торопливо вышел из рощи, какое-то чужое, несвойственное выражение успел заметить на его лице, а каким это выражение было, Корнилов не понял, вздохнул глубоко, с облегчением оттого, что вот сейчас он и передаст бечевку мастеру. В тот же миг почувствовалась в руке невероятная легкость... И руки-то не стало, и она потеряла собственный вес.
Мастер подошел вблизь, бечевка была уже пуста.
Мастер все понял.
Это после, минут пятнадцать спустя, он стал расспрашивать Корнилова, легко или с трудом предмет оторвался от дна скважины, как шел он вверх, сбиваясь в сторону или по самому центру обсадных труб, какой чувствовался в нем вес: фунт, два, три, десять фунтов?
А Корнилов ничего не знал, не запомнил, помнил же только тот миг, когда бечевка дрогнула и пошла вверх легко, свободно.
Мастер не вернулся в рощу, он снова принялся ловить, ловить, ловить, с каждым часом становясь предметом все менее одушевленным.
А Корнилов все меньше склонен был думать, будто случай случаен, нет, думал он, кто-то нарочно бросил в скважину какой-то предмет.
В этом он только следовал за другими, потому что все подозревали: «Нарочно... нарочно... нарочно...»
«Кто?»
Сенушкин рассказывал о себе охотно и много.
Он прищуривался, улыбался, деловито забирал в легкие воздух, потом рассказывал и рассказывал, объяснял все о самом себе.
В рассказе иногда чувствовалось влияние писателя Михаила Зощенко, юмориста.
Зощенко лихо писал о хамстве и хамах современного общества, никогда не забывая, однако, что он от хамов кормится, а Сенушкин почитывал иногда книжки... Случалось.
— Человек — не лошадь, факт! — многозначительно усмехался Сенушкин, работая под Зощенко.— Лошадью я и без революции могу сделаться. Лошадям все одно на кого работать — на пролетария либо на буржуя. На буржуазный класс, может, и удобнее — погуще харчишки! А с пролетария чего взять? Пролетарий сам тольки-тольки как три раза на день начал исть; это сколь же годов ждать, покуда он досыта наистся и от своего куска другому отломит? Долго! Тем более что пролетарии всех стран желают соединиться, значит, им ба-альшой кусок надобен будет!
Ну, а когда так, чем он мне нынче-то возможен, хозяин-пролетарий? Единственно — он мне полегче работу может сделать, поменее, чем буржуй, за работу с меня спросить и на мой отгул-прогул сквозь палец поглядеть...
Легкая работа — тот же хлеб, человек — не лошадь, ему легкую работу искать свойственно.
Но вот ничего не скажу, все с самого-то с начала, то есть с Великого Октября, произошло правильно, потому что я, Сенушкин, был поставлен председателем сельского Совета. И был доволен. Человек — не лошадь. Это буржую все одно, кто бы на его ни работал, лишь бы день и ночь работал. Ему все одно, какое твое происхождение, какие ты произносишь слова, но это старорежимный подход, а пролетариат, он по-другому: на анкету поглядит, на происхождение, на сознательность, а также и на то, могу ли с массой разговаривать, находить с ей общий язык. А я с массой хорошо разговариваю, я непонятного для ее слова сроду не скажу, не выскочит оно у меня с языка. Потом я к тетушке на двое месяцев ездил в Екатеринбургскую губернию, а вернулся — на моем месте другой сельсовет сидит. Я, уезжая, фуражку собственную в советском помещении оставил, так он, тот нахал, новый председатель, и фуражку мою на себя нацепил и с головы ее не сымает, хотя на улице, хотя в помещении, хотя где... Вот какой оказался род человеческий!
Я бы после тетушки-то, я бы сделал для пролетарской власти как надо: не пью, курить на ту пору бросил. Я бы для ее и далее старался, лишь бы она для меня легкой жизни на жалела. А ей жалеть нельзя, ей одно из двух: либо корми, как буржуй за хорошую работу хорошего мастера кормит, либо давай легкую жизнь и чтобы человек уже сам по себе имел бы возможность крошки где-нибудь поклевать, либо старайся изо всех сил, плати порядочное жалованье. Вот так мы бы с ей и далее жили бы душа в душу, с властью, когда бы не тетушка. Она и не сильно возрастом-то вышла против племянничка.