Святая женщина и тут оказалась не в состоянии не поверить ему, отрицать его правоту, и он принял «Контору», разыскал в городе Ауле нужного, очень нужного человека, бурового мастера Ивана Ипполитовича, послал его в С аратов, а тот уже доставил причитающееся наследнику имущество, буровое оборудование, из Саратова в Аул, тот уже стал техническим руководителем предприятия и для порядка, опять-таки в соответствии с недавно вступившим в силу законодательством, его совладельцем.
Так что же, исполнив все это, буровой мастер Иван Ипполитович, проницательный человек, нигде и ничего темного так и не заподозрил?
Заподозрил, факт!
И если теперь Корнилов захочет сделать «Контору» владением коллективным, мастер в подозрениях своих укрепится окончательно.
Укрепится, факт!
Когда Корнилов воевал, ему казалось, что для жизни после войны потребуется только сама жизнь, какой-нибудь жилой угол для нее, какой-нибудь кусок хлеба...
Ну, и еще безотказный и справедливый суд понадобится и требовательность военного времени к мирному.
Но нет, нет и этого, и одно время не способно судить другое, а если судит, так без справедливости, без малейшего взаимопонимания, на скорую руку, неохотно.
Где его искать-то, этот подсудной мир, этот трудовой и сознательный коллектив, этот последовательно справедливый дух?
В искусстве, что ли?
Корнилов когда-то, было время, благоволил к искусству, очень верил ему. Особенно русскому, поскольку в нем была и философия, и общественная мысль, и многое другое, что на Западе жило самостоятельной и независимой от искусства и от государственных чиновников жизнью.
Ну так вот, перед самым отъездом в Семениху он и прочел статью о новом искусстве, о новейшем и тогда узнал, что, оказывается, уже явились новые гении, но и того мало им, что они явились, того мало, что они беспрепятственно преподносят пролетариату «лучший дар — играющий и прекрасный формализм», им нужно еще обязательно уничтожить Васнецова, Сурикова, Репина, а Льва Толстого заодно.
Значит, и там уничтожение...
А ну как воскреснут те, уничтоженные? Мертвые противники, они ведь ничуть не мягкосердечнее живых?
Вот так: из мертвых и то не создашь коллектив, а из живых?!
И значит, дело обстоит просто: если Корнилову и приходила мысль сделать свою «Контору» предприятием коллективным, так это была слишком серьезная мысль, чтобы ее обдумывать. Для обдумывания остаются только детали:
уволить Сенушкина — не уволить?
доверять Ивану Ипполитовичу — не доверять?
большие убытки принесет нынешняя авария «Конторе» — небольшие?
закладывать новую скважину — «ловить» на старой?
кто бросил камень?
И так без конца.
И, как всегда, никто ведь не думает, что такое жизнь и прав ли человек, живя, зато ни одна подробность сиюминутной жизни не минует мысли человека. И так, наверное, и должно быть, потому что не от нас зависит наше рождение и смерть, в распоряжении человека только мгновения его жизни со своим собственным мгновенным же смыслом.
Применительно к самому себе Корнилов это обстоятельство приспосабливал очень долго. И приспособил...
Ну, конечно, была у него с детства страсть — сочинять, фантазировать, непрерывно вращать головными молекулами, чтобы не остывали. Еще бы не была, если он додумался когда-то до того, что он — бог!
А потом он вот что придумал, что изобрел: исключил из размышлений все сколько-нибудь серьезное о себе самом настоящем! Корнилов прошлый — пожалуйста, сколько угодно! Корнилов будущий — это с натяжкой, с усмешечкой, но это возможно. Все люди вокруг нынешнего Корнилова — так это даже его мыслительный хлеб, без этого нельзя, чтобы их не поразгадывать, не поерничать над ними! Но сам Корнилов, нынешний, настоящий, реальных, это — табу! Тут ведь как? Сначала ты сам нынешний, затем все то, что рядом с тобой, потом — что дальше, что совсем далеко, и так без конца и без края, так пошло и пошло вплоть до... тупика. Из которого уже и выхода-то нет, да и может ли быть? Может ли быть, ежели начнешь рассуждать о своем времени, о Москве, о Берлине, о Пекине, о Париже, обо всем, где и что хорошо, а где и что плохо, начнешь думать о смыслах и даже — о смысле всех смыслов?
Так Корнилов — как? Подробности сиюминутной жизни — пожалуйста, он их обдумывает, чувствует, проклинает, снова ищет, но о самой жизни, ну хотя бы о том, что такое нэп,— надолго ли это и правильно ли это или не правильно, с точки зрения человечества и даже с его собственной точки,— об этом ни гугу! Нишкни!
Ох, чем-то кончится это изобретение!
Изобретение это, а исполнение изобретения так особенно,— было делом нелегким, очень трудным, а если все-таки удавалось, так только потому, что было для него спасением. Корнилов что-что, а, слава богу, научился спасаться, жизнь научила...
Тем более — чем-то кончится? Это изобретение?!
Кто?
Буровая партия ждала приезда Барышникова.
— Вот приедет...
— Вот приедет, скажет...
— Вот приедет, как с нами рассчитается? Действительно, как? Не заплатит за аварийную скважину ни копейки? Взыщет неустойку по срокам исполнения работ? Заставит бурить новую скважину а счет заброшенной?
Большой убыток имеет нынче Корнилов, хозяин «Конторы», заметно меньший — мастер Иван Ипполитович, затем следовали убытки рабочих, все вместе они теряли значительно меньше, чем один Корнилов, но все равно их потери молчаливо и вслух признавались главными и драматическими. Потому что — рабочий класс.
Корнилов о своих убытках говорить стеснялся, больше расспрашивал Митрохина:
— И что же, Барышников этот всю жизнь был крестьянином, а потом в один момент стал председателем «Смычки»? В Ленинград стал ездить, новозеландские этикетки покупать, наклеивать их на ящики с семенихинским маслом — все в один прекрасный день?
— В один прекрасный! — подтверждал Митрохин.— Сами не чаяли, что среди нас такой человек существовал, а сделана Советской властью кооперация, сагитировалась, тут начали и Барышникова тоже агитировать на вступление в «Смычку». Многих тогда агитировали, всех поголовно, большинство отказывалось, Барышников тоже отказался, но совершенно по-своему: «Вступлю, но только в том случае, если сделаете меня председателем!»
— Дальше?
— Засмеялись и отступились. А дошло до председательских выборов, отказываются все по причинам малой грамотности, по слабости характера, по здоровью, по слишком большой многосемейности, ну тогда и пошли к Барышникову: «Ты в тот раз в шутку говорил о председательстве? Либо всерьез?» Он ответил: «Всерьез! »
— Он грамотный?
— Был так себе. Но дальнейшим овладел за год. И даже менее того.
— Был сильный крестьянин? Зажиточный?
— Не сильнее других. Но каялся: «Борозду гоню, а сам в рассуждении — это бы вот продать за столько-то, а то купить бы за столько, а разницу бы на следующую пустить куплю-продажу...» Ну, конечно, каялся только выпивши: русский мужик и вдруг о торговле мечтает, и не где-нибудь, в борозде. Срам!
— Был срам. А нынче?
— Правда, что был, а нынче уважение: не каждый способен подобным же образом на нэп откликнуться!
Первая встреча с Барышниковым припомнилась Корнилову: приехал, кивнул небрежно, попинал но
гами буровой инструмент, заглянул в устье скважины, задал три или четыре вопроса по существу дела, технически совершенно грамотные, уехал. Уезжая, предупредил: не уроните в скважину какой-нибудь посторонний предмет.
Ну, конечно, Корнилов уже в ту минуту Барышникова уважал.
И теперь угадывал: был ли расчет, была ли выгода Барышникову забить скважину? Может быть, он раздумал строить маслодельный завод и скважина ему не нужна? Может быть, решил перенести завод на другое место?
Обычно Барышников появлялся на скважине в обед, наверное, чтобы не отрывать людей от работы, появлялся минут на пять. «Бурите, буровики? Бурите, буровики!» Всегда он был не один, а при счетоводе «Смычки» в желтых форсистых ботинках и с председателем Семенихинского сельского Совета в стираной-перестираной! гимнастерке. Ну, и еще вел он разговор, в каждом слове технический и хозяйский: «Худо будете работать — худо буду платить!», «Сроки не выдержите — сделаю удержание!», «Дойдете до водоноса, ту же минуту позовете меня. Без меня фильтр не опускать я сам должон углядеть это дело!»