— Даже в седьмой?
— Честное комсомольское!
— Мне бы до седьмого-то в свое время дойти! — покачал головой и вздохнул Барышников.— Но некогда было.
— А чем ты особо был занят, товарищ Барышников?
— Занятие обыкновенное — семью кормил. Ну, и с оружием в руках занимался борьбой за светлое будущее. За твое вот, Миша, боролся я будущее, за молодое поколение. На фронт в семнадцатом годе меня погнали воевать, а я активно отказывался. Домой с фронта пригнали, тут я, наоборот, по своей, по собственной охоте в гражданскую войну воевал. Учиться-то и недосуг было. И приходится нынче Собственным умом доходить. Тебе легко: память хорошая, как что, какая-никакая трудность, ты памятью пошевелил, припомнил, где в какой книжке про это написано, и на тебе! Уже и знаешь, как поступить, как сказать и сделать... А тут все своим умом! Не трудно ли?! Вот скажи-ка, Миша, в каком месяце случилась революция пятого года?
— Я Октябрьскую помню. Октябрьскую сроду не забуду.
— Вот и говорю: в революцию пятого года люди тоже ведь за тебя помирали, за светлое твое будущее, а ты ее даже и не помнишь. С твоёй-то памятью!
Миша привстал с травки. Подошел к костерку. Сел рядом с Барышниковым.
— Я нынче ячейку МОПРа в Семенихе устроил. Ячейку Международного общества помощи борцам революции! Пять человек записал, еще трое сами обещались записаться. Ты почто не записываешься, Барышников? А ведь председателем «Смычки» называешься! И даже меня о политике допрашиваешь... В МОПР не записываешься, а допрашиваешь!
— Неохота... Записываться...
— Да мало ли что неохота! А надо!
— Кто сказал «надо»?
— Все кругом говорят! Любой доклад — там об том же говорится, в любой газетке везде о мировой революции, о солидарности. Только глухие не слышат. Несознательные! Я даже и не знаю, как об тебе думать, товарищ Барышников. С одной стороны — председатель «Смычки» и делаешь ты для нее, как никто другой не делает и даже мечтать не может. А с другой? В ячейку МОПРа тебе уже неохота записываться, как ровно какому-нибудь врагу трудящегося человечества. Тому то же самое неохота, и все тут! Хоть разбейся перед ним. И ни к чему тебе международная политика Советской власти Как о тебе думать? А?
— А ты обо мне не думай никак! Зачем? А что до политики, то я и так десять разов на день на ее оглядываюсь, надоело уже временем тратиться, шеей туда-сюда вертеть. Но ты обратно пристаешь, как банный лист, оглянись в одиннадцатый! Молодой, а нашел занятие — взрослых и сурьезных в политику толкать! Ну и занимайся ею сам, а других не трожь! Не мешайся! Да разве дельного человека, который народ кормит, сеет, пашет, на заводе работает, торгует, разве можно его целиком затолкать в политику? С головой и с пятками? Да ведь это же случится позор, срам и безобразие.
— И не стыдно тебе, Барышников! — забыв про сон и отдых, горячо возмутился Миша.— Передовым кооператором называешься, общественным лицом, а что говоришь, что думаешь! Будто революция кончилась и помину о ней больше нету! И политики нету! Да политика, она только с революции-то и начинается. Революция, а следом за ней и пошла, и пошла, и пошла политика, только тогда и понятно будет, из-за чего революция происходила! А вообще-то слишком уж много ты на себя берешь и о себе говоришь!
— А тебе вот не стыдно? В революцию пятого года за тебя кровь проливалась, а еще двадцать годов прошло, ты об ней знать не знаешь! Забыл! Так это с твоёй-то памятью, а другие ученики, у коих память послабее? Оне и вовсе слова о ней не вымолвят. Вот тебе и цена всей на свете политикебыла и нету, ветром сдуло! И какой ты сам-то после того политик? И где твоя политическая совесть? Небось какой масти кобыла была на ограде твоего отца годов десять тому назад, так ты помнишь и знаешь от других, а какой масти была революция — тебе уже все одно!
Никак нельзя было понять, всерьез и сердито играл Барышников с Мишей или шутя.
Не по себе, тревожно было Корнилову от этой игры, Почему-то. Он еще не понял почему.
— У него грамота все ж таки маловата! — заступился за Мишу Митрохин.— Семь групп — это еще не высшее образование. Он-то, Михаил, сам по себе и рад бы историю человечества назубок ответить, а грамоты не хватает. Человек не виноват. Нисколько.
— А у тебя хватает грамоты, Митрохин? — тотчас переключился на нового собеседника Барышников. — Хватает, верно, у тебя во-он сколь газетных клочков по карманам рассовано?
— Ну, все же таки... Главное-то, у меня возраст постарше против Михаила, вот я и познал кое-что. Успел. От себя познал и от печатного слова, от других умных и хорошо грамотных людей.
— Когда познал, скажи: какие были лозунги в девятьсот пятом годе у большевиков, а какие были у эсеров?
— У большевиков были правильные...— помолчав, ответил Митрохин, а Миша его поддержал:
— Конешно! Еще бы, у большевиков — и неправильные! Да ты сам-то помнишь ли об этом, Барышников? А? Об лозунгах девятьсот пятого года?!
— Ясно, что не помню. Я налаживаю сегодняшнюю жизнь. Я нынче с Англией маслицем торгую, а хлебом — так с Италией, я Северный морской путь через Карское море устраиваю, чтобы торговать с ими и другими тоже капиталистами, да и весь русский мужик, куда ни глянь, в землю вцепился. И вот уже мужику-хозяину батрака разрешено нанимать! И маломощному сдавать свою землю в аренду, а который побогаче, тягла у кого побольше, сыновья либо братовья ему помогают, тот уже и арендатор! Виданное ли это дело при большевиках-то? Невиданное, но ладное: который победнее, тому не по миру идти, а идти к нам в «Смычку». Потрудись в артели, когда самому по себе не удалось трудиться, мы, «Смычка», труд уважаем, и вот через труд артельщик повыше того кулака-арендатора достанет! У меня от их, от самих-то кулачков-арендаторов, сколь уже заявлений о приеме в «Смычку», но я не тороплюсь: пущай покуда обогащаются собственными силами, а уже после, уже с хорошим, даже с очень хорошим вступительным взносом в рублях и в головах крупного и мелкого домашнего скота я его приму в производственную кооперативную организацию, ежели, конечно, его до тои поры государство в свою пользу не ликвидирует! Которые из них поумнее, те поняли этакую окончательную угрозу и торопятся ко мне, подают заявления, но я-то, повторяю, не тороплюсь нисколь их принимать.
Корнилов вот уже многие годы везде и всюду предпочитал слушать, а не говорить, но тут нарушил правило:
— Вы, товарищ Барышников, не собираетесь ли заменить собою государство? Маслом вот с Англией торгуете, а с Италией хлебом, значит, дело за немногим осталось — взять да и заменить?
Барышников в момент принял вызывающий тон и тут же уличил Корнилова в неточности:
— Хлеб — это, к вашему к сведению, государственная, а вовсе не кооперативная торговля. Это не мой, не кооперативный, а партийный съезд положил продать за границу двести миллионов пудов. Доведись до меня, я бы вдвое больше того продал бы, дабы повысить на хлеб цену в стране и тем самым стимулировать хлебопашца. Я бы...
— Не в том дело, товарищ Барышников.
— А в чем же оно тогда? Непонятно.
— Вы, Барышников, действительно, так говорите, будто уже бог знает сколько облагодетельствовали Россию! А я хочу вас спросить: а сапоги?
— Какие сапоги?
— Обыкновенные. Которых в России все еще нет и половина населения ходит летом босиком. Ежели сапожонки и есть, так берегутся хозяином на воскресный день.
— Значит, для производства сапог в России должон найтиться другой Барышников! — усмехнулся Барышников.— И найдется. Уж это точно!
— А сеет мужик все еще из лукошка, потому что сеялок нет! И локомобилей нет! И тракторов нет! И к доктору больного из деревни везут в город за сто верст, и как везут: куриц в телегу положат, кадушку с огурцами, картошки мешок — на базар едут торговать, а между всем этим товаром уже заодно и больного на край телеги приткнут!
— Понимаю. Понимаю Корнилова: для его за все в ответе барышниковы. Не один, так другой! До того каждый интеллигент любит за все на свете искать ответчиков, что хлебом не корми! И это давно уже мною замечено! Но я скажу: кооперация и не собирается стать на место государства. Что она может, то может, а чего не может сделать — трактора либо докторов,— то должно сделать государство!