Два вопроса. Больше ничего.

Он ошалел, стал счастливым, глупым и неосторожным, и его тут же подстрелили австрийцы, в мякоть правой руки попала пуля, а он попал в госпиталь, писать не мог и вышел из госпиталя уже после Февральской революции. Ну какие там могли быть письма с Юго-Западного фронта в Якутию, из Якутии на Юго-Западный фронт после Февральской-то революции? Тем более — после Октябрьской?

Все.

Все. Все кончилось и даже, признаться, забылось. Он думал, что забылось совсем, но оказалось — не совсем.

Вот и Леночка напоминает:

— Так как же, Петр Николаевич? Помните вы свою первую женщину? Помните или нет?

— Это было слишком-слишком давно.

— Какое совпадение: и у меня тоже слишком-слишком! А вам тут, Петр Николаевич, на этой квартире, в избе этой, раненому и подследственному, видения какие-нибудь не приходили? Какие-нибудь сны и призраки? Ко мне бы здесь они обязательно пришли, даю честное слово!

Что это она нынче, Леночка, провидицей, что ли, стала?!

— Действительно, мне здесь снятся сны. Мне здесь мои папочки однажды приснились. Мои родные папаши.

— Как это — папаши? Сколько же их было?

— Двое.

— Двое?! Ах да, действительно — видения же! Сны! Призраки! Когда бы один, так о чем бы и разговор, не заслуживало бы внимания, а двое — это интересно. Расскажите, а? Они что — оба одинаковые или как?

— Не помню... Дальше — не помню, знаю только, что двое, больше ничего!

— Ах, как жаль! Не всегда, но иногда наступают периоды — меня свои и чужие сны очень интересуют! Обычно — наплевать, но иногда...

— Нынче — как раз такой период?

— Как раз... так что, Петр Николаевич, если уж что-нибудь такое к вам придет, вы, пожалуйста, запомните!

— Про любовь — не придет.

— Не зарекайтесь! От сумы и от любви никто не может зарекаться! Огурчиков не хотите?! Прелесть, только-только с грядки. «Замечательно и поразительно!» — вот они какие!

И Леночка весело засмеялась, попрощалась с Корниловым и ушла... Мордочка девчоночья, беленькие кудряшечки, банальная такая головка, но фигурка — фигурка! Небольшая и на русский, на православный лад Афродита, да и только, такие формы!

И ведь сколько она пережила, но ничего в этой фигурке переживания не искалечили, ничего в ней не стерли... Куда там Еве! Ева была женщиной громоздкой, формами своими владела неумело, не понимала до конца их назначения. Леночка понимала все.

Леночка понимала больше, чем положено понимать в этом смысле обыкновенной женщине. Всегда ведь чувствовалось, что она чем-то необыкновенна, и невольно предполагалось: а вот этим самым, как раз этим своим пониманием! Может быть, и еще кое-чем, не исключено, но этим — обязательно!

Да, Леночка очень тонко, умно и артистично воспринимала то нечто, которое было у нее от Афродиты, непрерывно воспринимала, ничто не могло этому восприятию помешать — ни холод, ни голод, ни революции, ни черная, грязная и тяжелая работа, которую она то там, то здесь выполняла по направлению биржи труда, она не пренебрегала никакой работой, где уж там — кормиться надо было, да и одеться в ее-то годы тоже требовалось. Впрочем, и помимо прокорма у нее было уважительное и даже заинтересованное отношение к любой физической работе, к тяжелой — особенно, и это уважение, вернее всего, опять-таки проистекало от ее тонкого ощущения каждого движения, каждой мышцы в самой себе.

Цирк и оперетта сводили ее когда-то с ума, так это, наверное, снова по причине все той же физической чувствительности.

В то же время у Леночки были свои — причем твердые и непоколебимые — понятия, совершенно, казалось бы, несовместимые с ее характером.

Ну вот, Леночка не носила открытые платья и ненавидела их на женщинах, особенно на полных... «Господи боже мой,— искренне удивлялась и сердилась она,— да что эта особа — не видит, что ли, как это ужасно?! В зеркало, что ли, не посмотрелась ни разу, а нацепила декольте и пошла как ни в чем не бывало! На сцене она, что ли?!» — «Ну почему же, Леночка, на сцене и при огромном стечении публики это можно,— спрашивали ее,— а в гостях — нельзя?» — «Неужели непонятно? — удивлялась Леночка.— В театр именно на это идут посмотреть, подивиться, ткнуть пальцем, вот, мол, как это нелепо, как смешно или — как соблазнительно, для того там стечение публики, а в гостях? А на улице? А дома? Ни в гостях, ни на улице, ни дома — театра же нет? И не должно быть! Нельзя путать местность и самые разные места человеческого присутствия! Ужас, что может произойти при такой-то путанице!»

Леночке в общем-то никогда не составляло большого труда выйти замуж, уйти от мужа или завести любовника, поболтать на темы самые фривольные, но, когда однажды при ней кто-то стал рассказывать, как в городе Ауле, а слышно, и в других городах молодые люди и девушки, комсомольцы, организуют нынче общества «Долой стыд!» и ходят по улицам в чем мать родила, в Ауле ходят по проспекту Социалистическому, в недавнем прошлом — Соборному переулку, перед каждым выходным днем после работы, шесть или семь человек обоего пола,— Леночка громко сказала «Ах!», покраснела, страшно, до синевы, закрыла лицо руками и дальше уже кое-как выговаривала через ладони: «Ах, не надо, не надо говорить об этом! Это страшно! Я уже слышала об этом, но только не могла поверить! Значит, кто-то может это сделать, а кто-то может на это смотреть?!»

Афродита Леночка ушла, но сначала разрезала самые гладенькие, самые красивые и аппетитные огурчики вдоль — от темно-зеленого хвостика, из которого торчал другой хвостик, рыженький, остаток давно засохшего огуречного цветочка, до беленького пупка, через который он еще сегодня был скреплен о своим растением, с огуречной плетью...

Обе половинки Леночка посолила. Потерла друг друга, чтобы соль равномерно распространилась по чуть-чуть зеленоватой мякоти с несколькими рядами маленьких семян-зародышей.

Посоленные половинки она положила на кусок свежего ржаного хлеба, и тут то появился в избе ни с чем не сравнимый тонкий душистый запах природы, запах, взывающий к жизни.

Вот она как сделала, Леночка, уходя.

А еще она унесла из его существования — прошлого, а может быть, и будущего — всех на свете женщин. Себя унесла, и милую Милочку, и Евгению Владимировну Ковалевскую тоже.

Евгения-то Владимировна?

Она ведь уехала из города Аула, да...

Переслала кое-какие вещички Корнилова в Верхнюю Веревочную заимку, сама же, ни слова не написав, не передав, уехала в неизвестном направлении.

Скрылась!

Это сколько же надо было передумать, перестрадать, сколько пережить отчаяния святой женщине, вечной милосердной сестре, чтобы оставить Корнилова одного, раненого и несчастного, в этой избе?!

И все-таки она снова поступила именно так, Евгения Владимировна, как должно было ей нынче поступить. Даже и этот ее поступок все равно был милосердным, и вот Корнилов вдыхал аромат огурчиков и ржаного хлеба, а думал он опять таки о Леночке Феодосьевой: она ведь хотела и еще прийти!

С лопоухим человеком, которого она так серьезно называет «мужем», а все-таки прийти! И уж настолько ли это серьезно для Леночки: «муж»?

Корнилов, не откладывая, стал готовиться к посещению, он решил представить в воображении, как и что будет?

Но тут заскрипела дверь, в избу снова вошел Уполномоченный Уголовного Розыска, теперь он был один, то есть без Уполномоченного Промысловой Кооперации.

Он вынул из портфельчика лист желтоватой бумаги, потянул было носом воздух, наполненный огуречным ароматом, и слегка улыбнулся, но отвлекаться все-таки не стал, сказал строго, с явственным оттенком официальности:

— А теперь присядем. Вот сюда. За стол. Поговорим.

Что-то голодное и жадное было в лице УУР, пряталось и не могло спрятаться в желтой, уютной его бородке.

— Значит, в тот день, когда случилась драка, вы шли наниматься в Верхнюю Веревочную заимку? Вить веревки?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: