— Ах, вообще! Вот, значит, кто вам по сию пору не дает покоя — Витте! Немец! Немец, да такой, который хвастался, что ничего немецкого не знает — ни религии, ни одного слова по-немецки, ни даже своей родословной. Что верно, то верно, немецкое-то он все предал, но и русским от этого не стал, был ублюдком и умер ублюдком. Взятки брал чудовищные. Управлял Юго-Западной сетью железных дорог, так жалованье имел пятьдесят тысяч годовых, а стал директором департамента — восемь только, вот и наверстывал. Вас именно эта деятельность господина Витте интересует? Она? Впрочем — о чем это я? Да кто из царских прихвостней и лизоблюдов когда-нибудь не воровал? Смешно!
Так или иначе, но Витте не помог, Корнилов вспомнил историка Ключевского:
— «В половине девятнадцатого века русское дворянство было пристроено к чиновничеству и страна стала управляться не аристократией, не демократией, а бюрократией, лишенной всякого социального облика». Помните? Ключевский? Отсюда, от этой бюрократии, появился и Витте.
— Ну, положим,— обиделся за Ключевского УУР,— положим, Василий Осипович шел дальше, гора-а-здо дальше: «Народ становится исторической и политической личностью, приобретает национальный характер и сознание своего мирового значения только в государстве, а государство это есть верховная власть, народ, закон и общее благо!» Витте, конечно, так же, как и вы, народ не понимал, только вы по-разному не понимаете. Витте думал, будто народ — это рабочая сила, без которой государство, к сожалению, обойтись не может, если же обойдется когда-нибудь, ну, хотя бы с помощью той же самой техники и науки, так это будет отлично, прелестно будет — и государство, и государственность достигнут своего идеала. Вы же думали, и даже возводили в прекрасную мечту, чтобы народ обрел народовластие. Вы, разумеется, так полагали?
— Разумеется! — подтвердил Корнилов, а УУР этому подтверждению обрадовался и даже прихлопнул в ладоши:
— Ну вот, ну вот — разумеется! — Потом он посерьезнел, у него переход от серьезности к чему-то детскому и обратно происходил так явственно, что за этим интересно было наблюдать по глазам, по губам, по складкам на щеках. Очень серьезный, УУР сказал: — А народу совершенно не нужно народовластие. Совершенно! Ему его навязывают различными ухищрениями, но это уже другое дело! Вас это удивляет?
— Что скажете дальше?
— Дальше! А вот: народ наш всегда искал справедливой власти над собой, но собственной власти не искал никогда! Он потому и народ, что не властвует, в этом его отличие от всех других сословий и природа его организма. Нарушьте природу, сделайте в деревне каждого десятого служащим от государства — конец народу! Вы, наверное, знаете — есть и всегда будут люди, им собственная власть противнее посторонней, вот они-то и есть народ, независимо даже от образованности и от сословности. Конечно, государственные умы, Михайлы Ломоносовы, должны из народа выходить, коли они в нем неизбежно нарождаются, но даже и они не все имеют нравственное право очаги свои покидать, уходить в столицы, они и в народном самоуправлении должны быть! Через эти самоуправления народ свои собственные улаживает дела, и общается повседневно с высшей властью, и обращается к ней за помощью, когда дело того требует, и сам требует и бунтует, когда до этого доходит, чтобы власть ушла прочь, ежели она перестала соответствовать своему народу. Вот так! Вот еще объясняют мне нынче: народ — явление социальное! Я согласен, но это же самое простенькое дело, так вопрос представить, потому что народ — это источник истории и духовности, создатель слова, дела, мысли и земного обычая жизни! Он источник всего этого, он и хранитель, а в осознании этого предназначения он и сам-то сохраняется и существует, а без этого становится просто-напросто населением! Потребуется — он в жертву самого себя принесет, это он может, но кому принесет-то? Власти какой-нибудь? Теории какой-нибудь? Нет и нет — он принесет себя в жертву самому же себе, ради продолжения своей жизни. Жертвуя собой, он знает, что он почти весь погибнет в жертве, почти-почти весь, но весь — никогда, а из остатка, хотя бы малого, он возродится снова и снова! Власти приходили и уходили, государства — тоже, религии — тоже, а народы сохранялись, они-то и сохранили человечество! Теперь, ну теперь другое время, и человечеству надо сохранить народы, опять-таки ради собственного сохранения, и нынешние культуры, и науки и философии этому бы и должны служить, но они, вместо того, из наук становятся специальностями, а народы для них — подопытные кролики: «Давайте,— говорят самые разные теоретики и деятели,— давайте вот с этим народом сделаем вот такой опыт, а с этим вот этакий!» А ведь опыт уже есть, уже известно, что значит человечество без народов, но с властью: Северные Американские Соединенные Штаты! Они с чего начали-то? С власти без народности начали, истребив индейцев. Чем продолжили? Властью продолжили, доставив себе африканских рабов, сделавшись рабовладельцами. Ну вот, ну и где же там у них духовность? Или хотя бы истинная боль за ее отсутствие? Страдание из-за того, что нету ее? Мечта о ней, что вот-вот она наступит? Ничего этого, никакого страдания, наоборот, гордость собою, какой нигде в мире! Значит — погибнут! Многих погубят, так же, как индейцев погубили, но и сами погибнут тоже, Вильсон их не спасет, если уж Фенимор Купер не спас!
Когда УУР пускался в рассуждения, Корнилова почти оставляло чувство опасности, ему становилось интересно, сперва — слегка, потом все больше и больше, и теперь он спросил:
— Значит, вы за народность и против умозрительных, как вы их называете, теорий? Иначе говоря, вы анархист, весь в Бакунина, и всякая общественная организация, хотя бы и народная, вам претит, вы ее боитесь как огня! Тогда каким же образом вы хотите добиться справедливости? Вы ведь и сами-то тоже ужас как теоретичны! И геометричны! Только ваша теория состоит в отрицании теорий — вот и все!
— Я?! Ну, если вы так говорите, значит, вы даром что натурфилософ, а к природе, а к земле, а к природе и к людям — глухи и слепы! Да неужели вы не слыхивали всего этого, что я говорю, не от меня, а от них же — от природы и от людей? Не знаете, что когда людям хорошо на душе, так они о власти и всяких там государственных устройствах и говорить-то избегают?! Не замечали, что чем лучше и чище человек, тем он больше этого избегает?
— Но ведь эту вашу теорию, эту вашу естественность в жизнь-то воплотить нельзя? Никак?
— Никак. Конечно, никак...
Корнилов удивился. Посмотрел на УУР, на сосредоточенное и воодушевленное беседой его лицо и удивился еще больше.
— Тогда зачем же она вам, ваша теория? Все ваши рассуждения?
— Ну да, ну да, я вас понял — это у вас, у интеллигентов, заведено: чуть что, чуть какая теория завелась — давай ее воплощать! Еще и неизвестно, как и каким образом,— но обязательно воплощать Это, наверное, потому, что сами-то вы — сословие молодое, даже младенческое, что мысль у вас богатая, но не сильная еще, совсем не то что народная мысль. А вот народ, тот никогда не торопился воплощать, он только все окружающее к мысли своей примеривал и с помощью ее определял — вот это в жизни правильно, а вот это не так и неправильно, но чтобы мысль свою, свой идеал он завтра же, сегодня же кинулся воплощать в жизнь — нет, он с этим не торопился веками. Может, и тысячелетиями. В этом его мудрость...
— И вы лично так же?
— И я лично так же! Живу я каждый день и каждый день о самых разных предметах и людях думаю. Как именно думаю-то? А вот: «Это хорошо, потому что соответствует моей главной, и даже не только моей собственной, но и — верю, искренне и до глубины души верю и чувствую,— но и народной мысли и убеждению», а когда так — я радуюсь! Знаете опять же, как я радуюсь? Вы догадывались когда-нибудь либо нет, как птичка радуется, когда поет? Ну, а когда что в жизни совсем не так, совсем не подходит к той мысли, претит и даже угнетает ее, тогда мне огорчительно — слов нет! Зачем далеко ходить, как вгляжусь в вас внимательно — слов нет! Ведь, скажу я вам, да вы и сами это знаете,— мы ведь с вами почти что друзья! Знаете? Об этом?