Вот уж от кого бы она поучилась! А когда бы учитель дал полную волю своим рукам, она бы его не отталкивала прочь. Нет, не отталкивала бы!

Тем временем Домна сбросила полушалок, и борчатку, и черные катанки, влажные от нынешней поздней сырости, тоже сбросила с ног — закинула на печь сушиться. Сказала гостье:

— Разоблачайся… — Но гостья стояла одетая, всё еще заглядывая на книжную горку, и Домна тоже посмотрела туда же. — А, пущай читает… сказала она, не говоря о том, кто же это «пущай читает»… — Бог с ним! Другая давно пожгла бы те книжки, чтобы не баловался мужик ребячьим баловством, а я ничего! Достатку поменьше, зато дом без попреков друг дружке. С меня вот и Шурки-зятя попрекаться-то хватит! С им однем худых слов не оберешься. Нет уж, пущай оне будут, энти книжки! Не столь много от них греха! Разоблачайся, гостья Зинаида!

Гостья села на печной прилавок, тоже сняла катанки и распахнула дверь в сенцы, чтобы бросить их туда, но в тот же миг из дверей вскочил на кухню Барин.

— Цыть! Куды тебя занесло, скотину! — сердито крикнула на Барина Домна. — Порядку не знаешь, в избу заходить! Цыть! Пошел вон! — И она выхватила из-под печи ухват, но Барин ни на шаг не подался, он лег на пол, задрожал, затрясся длинным, вымаранным в лесной хвое телом и, подняв голову, взвыл. Жалобный и страшный был у него вой.

— А хозяин где? — тотчас спросила Зинаида. — Николай Левонтьевич дома ли? — Она, когда заходила в устиновскую избу, больше всего на свете боялась встретиться с хозяином — не знала, что ему скажет, как с ним поздоровается. Но теперь она забоялась совсем другим, еще не понятным, но сильным и ознобным страхом и спрашивала у Домны: — Где — он? Где — хозяин?

А Домне беда не чудилась нисколько, она покраснела от неловкости за свою хоть и не званую, а все-таки гостью, отвернулась от нее и снова стала замахиваться на Барина.

Раз вскинула ухват и другой, а тем временем говорила с обидой:

— Он в лесу, наш хозяин, Левонтьевич! Когда тебе необходимо знать — он в лесу с утра раннего. Вершний уехал… — Барин выл, не умолкая, и Домна снова крикнула на него: — Да распропади ты пропадом, непутевый! Ей-богу! Вот сейчас и разобью тебе пасть железой. Ей-богу! Не веришь?

Верил Барин или нет, а только скулил, головой тряс, мокрый весь был на хвосте ледышки, на ушах — тоже.

Зинаида нагнулась к Барину и рукою взяла в горсть шерсть, там, где было самое большое пятно. Когда ладонь разжала — увидела, как течет по пальцам бурое, пахучее.

— Кровь! Кровь и есть. Она!

— Ну? Ну и што? Да мало ли где кобелишка проклятый поцарапаться мог? Он смиренный-смиренный, а было дело, ухо вон оторвал одному кобелю напрочь, не глядя, что тот на голову выше был его! Взял и оторвал! Напрочь!

— Это не его, не Баринова, кровь! На нем раны нету!

— А чья же? Скажи, когда знаешь? Чья же?

— Может, Николая Левонтьевича… — ответила Зинаида и всхлипнула, закрыла лицо рукой.

И тогда Домна рассердилась окончательно:

— А тебе того и надо, видать! Гостьюшка дорогая! Званая-перезваная! Ненаглядная!.. — Домна кинула ухват в угол, пнула Барина, повернулась и ушла в горницу. Еще сказала оттуда: — Худого ему не сделается, Николаю Левонтьевичу! Войну всю провоевал, целый-невредимый вернулся ко мне, услыхал мои молитвы и вернулся, а нонче ни с того бы и ни с сего случилось с им! Да не поверю я тебе! Не поверю злыдням и завистникам! Никому не поверю!

По кухонному окну ползли одна за другою влажные снежинки, шелестели, словно кто-то невидимый хотел пробраться в дом, осторожно и робко ощупывал длинными пальцами стекло… Но где-то в глухом лесу, догадывалась Зинаида, где случилась беда, этой осторожности не было, не могло быть, там жестокая всем владела рука, слепая и глухая ко всякой боли и крови.

Выбежала из горницы Ксения с иголкой в руке, перепуганная, бледная, она-то поверила Зинаиде:

— Беда! Ей-богу, беда! Собака вее-е-но кажет, случилось чтой-то с батей!

Зинаида схватила ее за плечи:

— Николай-то Левонтьевич на ком поехал? И когда?

— На Мокошке он! На умном коне, да ведь мало ли как бывает-то! Па-а-вду говою!

Ксения «р» не выговаривала, а говорить торопилась, дрожала вся, уставившись на Барина.

Барин уже стоял на задних лапах, бил передними по дверям, звал за собой людей.

— Сейчас-сейчас! — пообещала ему Зинаида. — Сейчас! Ксения! — крикнула она строго, по-хозяйски. — Беги, Ксения, на ограду, запрягай коня, поедем! Барин поведет нас!

— Да нету-ка коней нонче у нас, Зинаида Пална! Нету, да и всё тут: на Мокошке батя уехали, на Соловом и на нашем новом — мужик мой, Шу-у-ка на база-а-е, кобыла Гуня — та обезноженная… Нету, как назло! Нету, на беду! Нету, да и тольки! Хоть убей ты нас всех — нету!

И Ксения после всех этих слов, прижав руки к огромному животу, завыла в голос и еще и еще что-то продолжала сквозь вой и слезы Зинаиде объяснять, но та уже не слушала — кинулась вон из устиновского дома.

Когда спустя полчаса, даже меньше, Кирилл вышел на дворовое крыльцо, он увидел, что жена его торопливо и суматошно запрягает пегую кобылку, а около нее прыгает и визжит, исходит от нетерпения пестрый чей-то пес. Он присмотрелся — устиновский пес по кличке Барин.

— Да куды же ты? — робко спросил Кирилл у жены. — Темень-то вот-вот и наступит уже!

— А надо! — ответила ему Зинаида. — Надо и надо! Открой-ка поди ворота!

В тот воскресный день, еще затемно, Устинов заседлал Моркошку, приторочил дневной припас, взял бердану и, кликнув Барина, которого и кликать-то не надо было, потому что он тут же вертелся, повизгивая, словно щенок, от нетерпения, — тронулся в лес.

Устинову необходимо было избавиться от замешательства последних дней.

Для этого хорошо было бы нынче же попахать, умаяться в борозде до потери сознания, ах как хорошо это было бы! Как просятся к этому руки-ноги, с какой бы радостью отрешилась за пахотой голова от бесконечной маеты, как по вискам застучала бы кровь, доподлинно зная, для какого дела, ради какой жизни она стучится. И шкура бы вся зудилась и постанывала на нем, приглушенно отражая усталый гул всего, что находится под нею, — всех печенок, селезенок, всей брюшины и всей грудины! Сладкая жизнь, хотя и отзываешься иной раз о ней разными словами. Так это сдуру.

Но стеной стояло кругом непахотное время — зимнее, да еще со странной какой-то удивительно поздней оттепелью.

И Устинов поехал поглядеть на березняк — насчет устройства дегтярного промысла, о котором в Лесной Комиссии речь велась давным-давно, а дела всё не было.

Березняк стоял крупный, вальяжный, поблескивая увлажненной нынешней погодою берестой, дерева не подозревали, что ежели в голове Устинова вот сейчас сложится подходящий расчет, так по весне они будут ободраны от комля до первых сучьев и береста пойдет в дегтярную перегонку, а сами они голо-рыжие — уже не зазеленеют, как следует, густой, непроницаемой листвою, а только серенькими и крохотными листочками откликнутся лету, листогонному маю-июню.

Но такого расчета, к березовому счастью, в устиновской голове не сложилось: маловат все-таки оказался березняк, невелик на нем берестяной запас, и деготь можно будет гнать только корчажный, низшего разбора. Разве чуть-чуть выгнать удастся берстяного, чтобы после наладить изделие дегтярного мыла. Это в случае, если нынешнее время протянется до весны и как сейчас нет в торговле ни иголок, ни мануфактуры, ни мыла, так и не будет ничего этого в дальнейшем…

Похоже, так и случится, поворота к лучшему ждать неоткуда и не от кого. Адмирал Колчак навряд ли справится с делом — со спичками, с иголками и с мылом, чтобы они были в достатке, чтобы крестьянин голову из-за них не ломал.

И чего он пришел к власти? Зачем?

Всякий раз, когда мужики ведут между собою разговор о том, как спихивается одна власть и приходит другая, Устинов старается помалкивать.

Ему кажется — не правы мужики, все рассуждают темно, потому что суждение у них одно — власть делится точно так же, как деньги: одному отсчитывается тысяча, другому десять тысяч, а самому бойкому — мильон. И всё тут.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: